Для каждой змейки есть лесенка; для каждой лесенки – змейка. Мы прибыли в Карачи девятого февраля – а через несколько месяцев моя сестра вступила на путь, доставивший ей прозвания «Ангел Пакистана» и «Соловей Правоверных»; мы покинули Бомбей, но приобрели славу, отраженными лучами светившую и на нас. И еще одно: хотя я и подвергся дренажу, хотя голоса больше не говорили в моей голове, умолкнув навсегда, – я получил возмещение, а именно, впервые за всю мою жизнь открыл удивительные услады, таящиеся в чувстве обоняния.
Джамиля-певунья
И таким острым оказалось это чувство, что я смог различить липкую вонь лицемерия за гостеприимной улыбкой, которой встретила нас моя незамужняя тетка Алия в порту Карачи. Непоправимо пропитанная горечью оттого, что много лет тому назад мой отец оставил ее ради ее же сестры, моя тетка-директриса приобрела полноту и тяжелую поступь ничем не замутненной ревности; черные волоски незабытой обиды лезли почти из всех ее пор. Возможно, она смогла обмануть моих родителей и Джамилю, когда раскинула руки, когда побежала, переваливаясь, нам навстречу, когда закричала: «Ахмед-бхай, наконец-то! Лучше поздно, чем никогда!»; когда окутала нас, словно паук – паутиной, своим – поневоле принятым – гостеприимством; но я, большую часть моего детства носивший пропитанные горечью перчатки и шапочки с помпончиками, кислые от зависти; я, прекрасно знающий, что значит сладострастие мести, я, Салем-осушенный, чуял запахи мщения, истекавшие из ее желез. Но что я мог возразить: самум ее мести подхватил нас и понес вниз по Бандер-роуд к ее дому на Гуру Мандир – мы влипли, как мухи в паутину, только были еще глупее, потому что радовались нашему плену.
…Но какое у меня сделалось обоняние! Большинство из нас с колыбели привыкает распознавать весьма узкий спектр запахов; а я, поскольку всю свою жизнь был неспособен нюхать, абсолютно ничего не знал об обонятельных табу. В результате я даже и не пытался делать вид, будто ничего не чую, если кто-нибудь пускал ветры, что ставило в неловкое положение моих родителей; но гораздо важнее было то, что мой наконец-то свободный нос различал не только запахи, имеющие чисто физическую природу, каковыми привыкли довольствоваться остальные представители человеческого рода. И с самых первых дней моего пакистанского отрочества я начал изучать тайные запахи этого мира; пьянящий, но быстро пропадающий аромат новой любви и более глубокий и стойкий, едкий дух ненависти. (Вскоре после моего приезда на Землю Чистых я обнаружил в себе до крайности нечистую любовь к сестре; а запах непрогорающих костров моей тетки наполнял мне ноздри с самого начала). Нос оповещает, но не дает власти над событиями; при моем вторжении в Пакистан я был вооружен (если так можно выразиться) лишь новым проявлением моего носовитого наследства, и оно позволяло мне разнюхивать, где правда, где ложь; чуять, что-носится-в-воздухе, идти по следу; но не давало того, что, собственно, и нужно завоевателю – силы покорить врагов.
Не стану отрицать: я так и не простил Карачи за то, что это – не Бомбей. Расположенный между пустыней и унылыми солеными бухтами, берега которых поросли чахлыми мангровыми деревьями, мой новый город отличался уродством, затмевавшим даже мое; выросший слишком быстро – с 1947 года его население увеличилось вчетверо – он стал бесформенным и неуклюжим, словно разбухший до гигантских размеров карлик. На мой шестнадцатый день рождения мне подарили мотороллер «Ламбретта»; гоняя по улицам на моей открытой всем ветрам машине, я вдыхал безнадежный фатализм обитателей трущоб и чопорную настороженность богачей; я приникал к следам узурпации и фанатизма; меня манил длинный, проходящий под всей вселенной коридор, в конце которого отворялась дверь к Таи Биби, самой старой в мире шлюхе… но я тороплю события. В сердце моего Карачи, на Клейтон-роуд стоял большой старый дом Алии Азиз (там она, наверное, бродила годами, будто призрак, которому некого пугать); стены его покрывала мгла и пожелтевшая краска, и каждый вечер по дому протягивалась длинная обвиняющая тень минарета местной мечети. И даже годы спустя, когда в квартале фокусников мне доведется жить под сенью другой мечети, под сенью, во всяком случае, в те времена хранительной, не таящей угрозы, мне так и не удастся избавиться от возникшего в Карачи отношения к теням мечетей, в которых, как мне казалось, можно было учуять теснящий, спирающий горло, обвиняющий запах моей тетки. Она выжидала; но месть ее, когда настал момент, оказалась сокрушительной.
Карачи был тогда городом миражей; возросший из пустыни, он не смог до конца побороть ее силы. Оазисы блистали среди бетона на Эльфинстон-стрит; тающие в мареве караван-сараи можно было разглядеть среди хибарок, что сгрудились вокруг Черного моста, Кала Пул. В городе, где не выпадали дожди (Карачи тоже возник как рыбацкая деревушка, и это единственное, что было общим у него с городом моего рождения), скрытая под асфальтом пустыня сохраняла свою древнюю способность порождать видения, и в итоге реальность ускользала от жителей Карачи, и они охотно, с радостью просили своих вождей разъяснить им – правда ли то, что они видят, или мираж. Осажденные со всех сторон иллюзорными песчаными дюнами и призраками древних царей, да еще сознанием того, что имя веры, на которой стоит их город, означает «покорность»{209}, мои новые сограждане испускали пресный, выхолощенный запашок молчаливого согласия, и он, этот запах, угнетал мой нос, который вдыхал – совсем недавно, хоть и короткое время – пряный, богатый специями бомбейский нонконформизм.
Вскоре по приезде – возможно, затененная мечетью атмосфера в доме на Клейтон-роуд угнетала и его – мой отец решил построить нам новый дом. Он купил участок в одном из самых фешенебельных районов новой застройки; и на свой шестнадцатый день рождения Салем не только приобрел «Ламбретту», но и познал также тайные силы пуповины.
Что хранилось в соляном растворе, стояло шестнадцать лет в шкафу моего отца, дожидаясь подобного дня? Что, колыхаясь, словно водяная змея, плыло с нами по морю и наконец было зарыто в твердую, бесплодную землю Карачи? Что питало некогда новую жизнь в лоне – что ныне пропитало почву чудесной жизненной силой, – породив разноуровневое, современное бунгало в американском стиле?.. Оставив в стороне эти загадочные вопросы, объясняю, что в мой шестнадцатый день рождения вся моя семья (включая тетю Алию) собралась на нашем земельном участке на Коранджи-роуд; под взглядами бригады строителей и в присутствии бородатого муллы Ахмед вручил Салему кирку; я символически воткнул ее в землю. «Новое начало, – проговорила Амина. – Иншалла[98], мы все теперь должны жить по-новому». Подвигнутые ее благородным и несбыточным желанием, рабочие быстро расширили выкопанную мною яму; и вот явилась на свет банка из-под маринада. Соляной раствор был вылит на ссохшуюся почву, а то-что-осталось, благословил мулла. После чего пуповину – была она моей? Или Шивы? – вкопали в землю, и дом тотчас же стал расти. Появились сладости и шипучие напитки; мулла выказал замечательный аппетит и поглотил тридцать девять ладду; но Ахмед Синай ни разу не пожаловался на расходы. Дух погребенной пуповины вдохновил рабочих; но, хотя котлован под фундамент и рыли глубоко, дом все же рухнул еще до того, как мы поселились в нем.
Вот какой вывод сделал я по поводу пуповин: хотя все они своей силой повелевают расти домам, одни срабатывают гораздо лучше, чем другие. Город Карачи служит тому доказательством; наверняка построенный поверх совершенно негодных пуповин, он был полон домов-уродцев, чахлых, горбатых детей с короткой линией жизни; домов, пораженных таинственным недугом слепоты, без выходящих наружу окон; домов, похожих на радиоприемники, или коробки кондиционеров, или тюремные камеры; супертяжелых зданий сумасшедшей высоты; словно пьяные, они валились с наводящей скуку частотой; в диком изобилии водились там помешанные дома, чью неприспособленность для жизни могло превзойти только их безобразие. Город дал пустыне тень, но вырос бесформенным и гротескным – то ли из-за пуповин, то ли потому, что рос на бесплодной почве.
Способный с закрытыми глазами почуять печаль и радость, унюхать и ум, и тупость, я добрался до Карачи и до своего отрочества – надо учесть, конечно, что новые нации субконтинента вместе со мной оставили детство позади; что муки взросления и нелепый, сиплый, ломающийся голос были присущи и мне, и им. Дренирование подвергло цензуре мою внутреннюю жизнь; мое чувство нерасторжимой связи осталось неосушенным.
Салем вторгся в Пакистан, вооруженный всего лишь сверхчувствительным носом; но, что хуже всего, он вторгся не с той стороны! Все успешные завоевания этой части света начинались с севера; все завоеватели приходили по суше. Поставив по незнанию паруса против ветра истории, я прибыл в Карачи с юго-востока, да еще и по морю. То, что за этим последовало, не должно было бы, я полагаю, меня удивить.