Когда за ним пришли два партизана, чтобы отвести его на допрос, он пошел в штабную землянку с прямодушным лицом человека, который далек от запирательства.
Он не стал дожидаться, пока его начнут допрашивать. Он сказал, что имеет сообщить сведения исключительной важности, что всю жизнь боролся за счастье народа, а тут он искренне поверил было в демагогию Паарха, за что и наказан тяжкими угрызениями совести. Но просит он только об одном, чтобы ему гарантировали жизнь, дабы он смог честным трудом окупить свои невольные прегрешения против народа. В первую очередь – полигонского, потому что он, несмотря ни на что, полигонец.
Ему ответили, что все зависит от искренности и значительности его показаний. Тогда он дал понять, что о лучшем условии он не смел и мечтать. Затем он по приглашению командира отряда присел на самодельную сосновую табуретку и медленно, чтобы начальник штаба успевал вести протокол, рассказал сначала о Хотарском соглашении, затем о плане «тотального переселения» и, наконец, о том, как в Эксепте решено было ввести в Полигонии фашизм для того, чтобы всеми силами удержать ее от капитуляции.
Прошло три дня, пока показания Тарбагана были доставлены в подпольный штаб Союза полигонских патриотов. Три дня Паарх и Мэйби не знали, что случилось с Тарбаганом. Было известно, что на посадочную площадку напали партизаны, уничтожили команду и офицера связи, приняли вместо них самолет, захватили его экипаж, пассажиров и грузы, а самолет взорвали. Как партизаны пронюхали о том, что должен прилететь Тарбаган, оставалось неясным. Недосчитывалось одного трупа. Может быть, именно этот недостающий капрал и сообщил полигонским партизанам, что ждут какого-то таинственного самолета? Конечно, было очень важно выяснить, кто навел партизан на этот внезапный рейд, но главное было: где Тарбаган, жив ли он, и если жив, то разболтал ли он известные ему тайны, или нет? И Мэйби и Паарх не сомневались, что неделей раньше или позже он обязательно разболтает. Вопрос только был: когда? Сколько времени имеют они для того, чтобы подготовиться к этому страшному удару? Они понимали, что война висит на волоске. И лишь только этот волосок оборвется, встанет во весь рост вопрос о том, что делать с военной промышленностью. Не с той, которая будет работать на план «тотального переселения», а с той, которая производит пушки, снаряды, пулеметы, автомашины и другие предметы вооружения и снаряжения, которые не перебросишь на Землю в астроплане. Куда девать излишки рабочих и инженерно-технического персонала? Что делать с биржей? Пусть только возникнет малейшая опасность мирных переговоров, и курс самых солидных военных акций ринется вниз со скоростью и неумолимостью падающего ножа гильотины. Только этого и не хватало ко всем трудностям – мира и хорошенькой биржевой паники! А может быть, это грозит и подлинным биржевым крахом! Да еще почище, чем в 1929 году!
Ах, как сейчас пригодился бы так неблагоразумно усланный Эрскин Тарбаган с его хитрым и дерзким цинизмом, с его феноменальным пониманием всего мещанского, благополучно-рабьего, что еще сохранялось в душах многих, слава богу, покуда еще многих атавских простофиль!
Ясно было одно: во что бы то ни стало и не откладывая ни на час, следует заняться проблемой безработицы. Надо рассосать ее любыми средствами, не противоречащими, конечно, основам атавизма.
Так в несколько часов родилось и вспенилось пышной пеной движение Новых Луддитов.
Без малого двести лет тому назад, в шестидесятых годах XVIII века, ремесленный подмастерье Нед Лудд разбил вдребезги свой вязальный станок, протестуя против произвола хозяина. Это было великое и очень тяжкое время промышленного переворота. Машины совершали свое победное шествие в английскую промышленность, сокрушая и давя, обрекая на безработицу и голодную смерть сотни тысяч ремесленников и мануфактурных рабочих. Доведенные до крайней нищеты и полного отчаяния, они нападали на фабрики, разрушали машины, в которых видели источник своих бед. Это было время несознательного, слепого рабочего движения. Люди еще не понимали, что корень их несчастий не в машинах, а в общественном строе, в капитализме. Рабочие разбивали машины, а капиталисты защищали оборудование своих предприятий, сулившее им все большие и большие доходы, и вешали луддитов, как разбойников, разрушителей чужого добра. Прошло совсем немного времени, несколько десятилетий, и рабочие поняли, против кого должна быть направлена их борьба. Прошло еще полтора столетия, и уже не рабочие, а атавские капиталисты готовы были во имя спасения своего строя стать разрушителями машин.
Теперь они решили «защищать» рабочих от машин.
Бывший профессор политической экономии, работавший камердинером у одного из Дешапо, выступил с разрешения своего нового хозяина по радио с речью, в которой, между прочим, сказал:
«Мы, Новые Луддиты, преклоняемся перед светлой памятью Неда Лудда. Почти два столетия страдает рабочий, ремесленник, фермер, простой и бедный человек от того, что дьявол научил нас изготовлять машины. Каждая новая машина, каждое новое усовершенствование на наших фабриках, на наших заводах, шахтах, фермах, плантациях выталкивает на улицу сотни тысяч, миллионы старых и молодых мужчин и женщин. Так машины родят преступность. Девушки, лишенные надежды получить работу, уходят на панель, покрывая позором и себя и свои семьи, навсегда лишая себя светлой надежды на семейный очаг, на счастливое материнство. Так машины родят проституцию. Человеку за сорок нужно распрощаться с мечтою о работе. А разве так было еще полтораста лет тому назад? Ремесленник в сорок лет обладал вдвое большим опытом, втрое большим почетом, чем его более молодой конкурент. Он был обеспечен работой, кровом над головой и благосостоянием до конца дней своих. Нед Лудд был прав. Он понимал, что несет народу машинная техника. И мы, Новые Луддиты, ставим себе целью повернуть, пока еще не поздно, нашу промышленность, наше сельское хозяйство с кровавых рельсов машинного производства на зеленую, мягкую и поэтическую дедовскую дорогу доброго, веселого и беззаботного ремесленного труда. (Конечно, это не касается тех областей нашей промышленности, которые должны готовить нас к подвигу „тотального переселения“). Наш славный прокуратор Ликургус Паарх, сам старый автомобильный рабочий, заботливый и ревностный друг всех простых людей Атавии, обещал нам в этом деле полную свою поддержку. Повернем же, друзья мои, назад к ткацкому и прядильному станку наших прадедов! Назад к старому, доброму плугу! Назад к веселым песням счастливых и беззаботных мастеров и подмастерьев! Изгоним с наших улиц я нив костлявый призрак безработицы и голода! Вечная слава бессмертному Неду Лудду, проникновенному печальнику простого человека!»
В Национальной академии наук в тот день царил невиданный патриотический подъем. Один за другим выходили на трибуну маститые и молодые деятели науки, техники, изобретатели и клялись все свои знания, всю свою энергию направить на борьбу со страшным и гибельным техническим прогрессом (за исключением того, конечно, что требовался для срочного выполнения плана «тотального переселения»).
Некоторые доходили при этом до пафоса библейских пророков.
«Пусть отсохнет моя правая рука, – воскликнул, например, в заключение своего пламенного выступления руководитель сохраненной Особой лаборатории закрытого Эксептского университета Инфернэл, – пусть отсохнет моя правая рука, пусть прилипнет мой язык к гортани, пусть навеки ослепит господь глаза мои, если я когда-нибудь позволю себе или кому-нибудь из моих сотрудников придумать новую машину или новое приспособление, улучшающее работы старых машин, потому что они увеличивают не только количество товаров, но и людей, которые лишаются возможности их покупать! Конечно, это не касается машин, снарядов, предметов вооружения и снаряжения, предназначаемых на выполнение священного плана „тотального переселения“!»
Его упитанные розовые щеки побледнели от волнения. Он обернулся к огромному, в два человеческих роста, портрету человека, ударяющего кувалдой по щуплой прядильной машине, якобы придуманной цирюльником Аркрайтом. Картина была наспех, на живую нитку написана за несколько часов. Она еще не успела просохнуть. Шальная муха на свою погибель опустилась на правый глаз человека, долженствовавшего изображать Неда Лудда, прилипла к краске, тщетно пыталась оторваться, что есть силы работая крылышками, и от этого профессору Инфернэлу показалось, что Нед Лудд ему хитро, понимающе подмаргивает. Быть может, по этой причине, быть может, потому, что от портрета разило тяжелым запахом непросохшей масляной краски, профессор, произнесши клятву с поднятыми вверх двумя пальцами правой, руки, тут же сбежал с трибуны: его стошнило. Такой уж это был деликатный и тонко чувствующий научный работник.