Вся красная от сдерживаемого плача, барыня спрыгнула с окна и принялась ходить по комнате, стуча каблуками по доскам черного пола. Она не умела переживать горе в неподвижности — и даже теперь, когда, казалось бы, все рухнуло, продолжала всюду заглядывать, ко всему придираться: и черный пол до сих пор не закончен; и когда же снимут наконец опалубку; а столяр не приходил еще снимать размеры? «Знаете, Лайош, муж и слышать не хотел о стройке, — набегавшись, вернулась она к главной своей заботе. — А я уже в смете на целых три тысячи превысила сумму, что он мне разрешил истратить. Теперь этот мошенник еще унес две тысячи. Если вы будете кончать стройку, то еще уйдет бог знает сколько… Вот тут и будь добрым». — «Муж — он ведь тоже человек!» — сказал Лайош, искренне огорченный ее отчаянием. Барыня вскинула голову и вдруг рассмеялась. «Ошибаетесь, Лайош. Мой муж — не человек». И долго сдерживаемые слезы все-таки выступили на ее глазах — так она смеялась.
«Ну, надо, идти, — сказала она, еще раз обойдя и осмотрев все вокруг. — Жужика сейчас у бабушки на Звездной горе, а маленького я у привратника оставила». «А Терике?» — спросил Лайош, сам испугавшись, что магическое слово, причинившее ему столько боли и радости, все же вырвалось из его губ. «Тери? Ей пришлось домой поехать, к ребенку». У Лайоша на лице застыла заискивающая улыбка, с которой он, робко и умоляюще, выговорил: «А Терике?» По крайней мере улыбка эта осталась на месте — разве что вдруг углубилась, словно врезалась в лицо. «А разве Терике замужем?» — сломал наконец эту улыбку отчаянный вопрос. Ведь, не спроси он, барыня так и ушла бы, унеся с собой ответы на вопросы, которые будут терзать его грядущей ночью. «Замужем? — рассмеялась та. — Замужем — без попа. А чего это вы так удивились?» — смотрела она на оглушенного новостью Лайоша с тем веселым лукавством, с каким лишь женщины умеют смотреть на неловкого, большерукого, растерянного мужчину.
Хозяйка не дошла еще и до распятия на перекрестке, а Лайош уже решил, как будет держаться дальше. Нет, Тери не заслуживает, чтобы он думал о ней так, как думал по пути из Будадёнде и особенно после «венца». Еще хорошо, что он вовремя все узнал: по крайней мере быстро избавится от наваждения; теперь вечера снова будут свободны от нее. Действительно, он чувствовал в груди какую-то огромную холодную тяжесть, словно решение, принятое им, было чугунным слитком. Но это тоже сейчас пройдет, это холодное чувство, заставившее его горбиться и не дающее дышать свободно. Он напевал, хлестал люцерну палкой, пошел наверх, к леску, словно желая подняться выше одолевающих его чувств. И в самом деле, он уже был настолько выше своей любви, что мог даже дразнить себя: смотри-ка, Лайош, кому хотел ты домик построить и окружить цветами… Про домик, впрочем, пока не стоило вспоминать. От этой мысли душа его как бы получила пробоину, в которую, сладко щемя, хлынули цветочные запахи и грустная вечерняя тишина. Из-за какой-то потаскушки! — корил он себя. Но вечер и цветы лились и лились в него, а с ними в душу проникли неведомые мелкие, но кровожадные чудовища и начали ползать там, грызя его изнутри. Нет, все равно не будет он думать о ней! Пусть даже деревья не увидят, как он терзается из-за какой-то шлюхи. Он даже пробежался, чтоб вытрясти из себя все это, как собака вытряхивает из ушей воду.
Немного успокоившись, он сел. Все-таки лучше, если он как следует поразмыслит над этим. Теперь он смело может думать о ней. Сколько же лет ее ребенку? Сама она выглядит не старше восемнадцати-двадцати. Не зря заметил он у нее этот акцент: такие молодые немки податливы на грех. А ведь какая вроде бы бледная немочь — прямо как луна. Но внешность обманчива; вон и хромой говорил, что иной худосочной бабе пять-шесть раз требуется за день. Лайош снова вскочил, чувствуя, что сейчас его опять схватит изнутри. Так воспалившийся зуб приводит человека в ужас предупреждающей, слепящей, словно молния, болью. И боль действительно пришла. Лайош увидел бывшего своего ефрейтора. Даже и не всего ефрейтора, а лишь его упругие бедра, колени, как он запомнился Лайошу, когда однажды заставил его чистить ему ботинки. Какие разные, однако, бывают мужики! Один — коряга корягой, а другой — чистый огонь. Вот это кобель, говорили смеясь солдаты; нравилось им, что такие люди вообще живут на свете. Жрут, ругаются, хвастают, командуют — и, как кошка с мышью, играют с девками, с женщинами, со служанками. К каждой у них есть подход. Такой, может, только обнимет сзади служаночку, руки под груди заведет — и та готова, забыла про честь, про все на свете. А уж научится понимать разницу меж мужиками — будет искать всю жизнь. И замужем о том же станет думать, вон как хромой о девках.
Лайош ходил по темному лесу, ломая пальцы, словно женщина в тоске. Ребенок у нее небось от кого-нибудь из господ; парень вроде него, Лайоша, только радовался бы, если б ему досталась такая. Ветер уже не так ласково носился меж деревьями, как в разгар лета, и фонари, зажженные внизу, на улицах города, размокли в сырой дымке. «Надо придумать что-то умное… что-то надо придумать умное», — повторял Лайош, испуганный терзающей его болью. Но ничего, ничего не приходило в голову, он бегал по лесу без толку. Устав, он наконец пошел к сарайчику, улегся, завернулся в одеяло; в голове у него стояла такая же темень, как и в глазах. Потом он обнаружил, что незаметно для себя уснул и спал, наверное, целый час. Эх, такие девки ведь для того и существуют, чтоб их любили, легкомысленно думал как будто не он, а кто-то рядом; и, прижавшись лицом к земле, он обнимал и душил податливый ночной воздух — не он один в этом городе в эти минуты.
Утро принесло с собой облегчение. Как только вслед за нехотя открывшимися, слипающимися глазами открылась и в сознании светлая щель — туда вошла Тери вместе с ребенком. Но ничего не дрогнуло, не сжалось в груди у Лайоша; Тери была чужой, и он уже сам не мог понять, как это женщина, которую он и видел-то всего два раза, могла так сильно взволновать его. Вон Веронку он как долго любил, а ведь не терзался же из-за нее столько. Нет, лучше не заглядываться на таких белокожих. Пусть сгинет она вместе со своей барыней. Ненависть к Тери он перенес и на ее хозяйку, потом на весь этот дом. Водал велел ему пойти на угол, к распятию: если появятся инженер или хозяйка, пускай даст знак. Ага, жидкий бетон готовят. Что ж, так и надо, пускай крыша будет слабой. Пускай даст трещины и потечет, когда начнутся дожди. Им все, вишь, мало, они еще и плоскую крышу захотели. Дома-коробки с плоской крышей и белые, как лунный свет, руки Тери объединились в его неприязни: сволочи они все, взять бы запереть их в этом доме да пустить красного петуха. И почему он не учился! Кто образованный, тот и говорит по-иному. Тот знает, как с такими обращаться. А что ж он, такой старый, что ли, что ему уже и учиться поздно? Какому-нибудь ремеслу, да хоть бы и просто в школе. Сейчас ему двадцать два. Если удастся накопить что-нибудь на хлеб и на угол с койкой, так он даже по вечерам, на улице, под фонарем выучится всему, чему учатся господские дети. Пока валялся он по будайским пещерам, сколько бы книг за это время можно было прочесть. Он ведь не глупый. В солдатах, правда, дразнили его за простоватость, но, если надо было что-нибудь выучить, разве он хуже других был?
Он взглянул на соседский участок: длинноносый подросток и теперь сидел у дома Даниелей с книжкой. Участок, где садовничала семья Даниеля, был громадный, в семь-восемь раз больше, чем у Хорватов. И весь в дорожках, тропках, затейливых японских садиках со скалами и крохотными водопадами; был там и розарий, и виноградная беседка, и какие-то деревца с резными красными листьями, гряды клубники с повядшими уже листьями, бассейн, птичий двор. На засеянных густой травой, ступенчато поднимающихся вверх полянках расхаживал, распустив хвост, павлин и прыгала кудрявая девочка в коротких белых панталончиках — серый автомобиль недавно привез ее из-за границы. А этот парнишка все не двинется со своей скамейки перед домиком; кроликам своим горсть люцерны не бросит. Словно привязан к одному месту: читает, что-то выписывает, не поднимая глаз. Такому и в голову не придет соперничать с разъезжающими на автомобилях молодыми людьми, мечтать о благосклонности барышни в панталончиках; сидит и сидит, уткнувшись в книгу. Зато потом он им покажет. Молодец этот Даниель, что учит сына; днем пускает пыль в глаза евреям-покупателям, ночами бродит по чужим участкам, смотрит, что плохо лежит, зато сын его может сидеть с книгой, чтобы когда-нибудь подняться, выйти в мир и ни от кого уже не зависеть… Горечь, овладевшая Лайошем, и желание учиться заставили его по-другому взглянуть на этого парнишку, увидеть в нем союзника. Он и после работы все поглядывал в ту сторону, искал зацепку, чтобы заговорить. Но тот, когда становилось темно читать, закидывал голову и смотрел на звезды так же упрямо, как днем в книжку. Если вечерами Лайоша слишком уж одолевали думы о Тери, он, словно ангела-хранителя, призывал на помощь этого юношу с длинным худым лицом и обращенным в себя взглядом: этот-то мог бы дать совет, как ему жить.