Все, что я написал, – темно. Можно было бы сказать, что моя жизнь, хотя и умственная, – это день с медленным дождем, в какой все является не случившимся, и сумерками, пустым преимуществом и забытым доводом. Становлюсь одиноким в рвущемся шелке. Не знаю себя – свет и скука.
Мое жалкое усилие, хотя бы сказать, кто я, записать, как машина, имеющая нервы, мельчайшие впечатления моей субъективной и напряженной жизни, все это опорожнилось во мне, точно ведро, на которое натолкнулись бы и содержимое которого впиталось в землю, точно вода всего сущего. Я изготовил поддельные краски и получил империю мансарды. Мое сердце, которому я обязан большими событиями яркой прозы, сегодня кажется мне записанным на протяжении этих страниц, перечитанных с другой душой, неким насосом в провинциальном саду, установленным и используемым инстинктивно. Я – потерпевший кораблекрушение в море, которое можно перейти вброд.
И я спрашиваю то, что осталось во мне сознательного в этих запутанных промежутках между несуществующими вещами, зачем мне было нужно заполнять столько страниц фразами, которым я доверял, как своим; эмоциями, которые считал обдуманными; знаменами и штандартами армий, что являются в конечном счете, бумагами, склеенными плевком нищей девочки, здесь, под карнизами.
Спрашиваю то, что во мне осталось от меня, зачем появляются эти страницы, предназначение которых – мусорная корзина, утраченные еще до того, как они окажутся среди бумаг, разорванных Судьбой.
Спрашиваю и продолжаю. Записываю вопрос, оборачивая его новыми фразами, обволакивая новыми эмоциями. И завтра снова буду писать, продолжая мою глупую книгу, ежедневные впечатления моего разубеждения.
Пусть они следуют, такие, каковы они есть. Для играющего в домино что проигрыш в игре, что победа: кости переворачиваются, и законченная игра – темна.
Что от Ада, Чистилища и Рая есть во мне – и кто знает у меня это выражение, несовместимое с жизнью… у меня, такого спокойного и такого кроткого?
Я не пишу португальским. Пишу самим собой.
Все для меня стало невыносимым, за исключением жизни. Контора, дом, улицы меня слишком угнетают; только совокупность их меня успокаивает. Да, чего-то здесь достаточно, чтобы меня утешить. Один луч солнца, вечно проникающий в вымершую контору; брошенная реклама, стремительно влетающая в окно моей комнаты; существование людей; климат и смена времен года; страшная объективность мира…
Луч солнца внезапно ворвался ко мне, внезапно я увидел его… это была, между тем, одна полоска света, очень тонкая, почти без цвета, режущая обнаженным клинком черный деревянный пол, оживляя вокруг себя старые гвозди и трещины между досками, черные линейки не-белого.
В последующие минуты я наблюдал неощутимый эффект проникновения солнца в спокойную контору… Захват карцера! Только заключенные так видят движения солнца, будто смотрят на муравьев.
Говорят, что скука – болезнь инертных или что она атакует лишь тех, кому нечего делать. Это недомогание души является, однако, более сложным: атакует тех, кто имеет к нему расположение, и менее щадит тех, кто работает или делает вид, что работает (что в данном случае одно и то же), чем поистине инертных.
Нет ничего хуже, чем контраст между естественным величием внутренней жизни и ее неведомыми странами и низостью жизненной повседневности. Скука сильнее угнетает, когда не оправдывается инерцией. Скука мужественных и усердных хуже всех прочих.
Скука – не болезнь отвращения оттого, что нечего делать, но в большей степени болезнь от чувства, что не стоит ничего делать. А если так, чем больше надо сделать, тем больше чувствуется скука.
Сколько раз поднимаю от книги, где делаю записи, выполняя свою работу, голову, свободную от всего мира! Для меня лучше было бы стать инертным, ничего не делая, не будучи должным ничего делать, потому что эта скука еще реальная, она бы, по крайней мере, была в моей власти. В моей сегодняшней скуке нет отдыха, нет благородства, нет благополучия, равного неблагополучию, есть уничтожение всех привычных действий, а не только потенциальная усталость от них, приводящая к тому, что их не совершаешь.
Омар Хайям
Скука Хайяма – это не скука того, кто не знает, что ему делать, потому что в действительности ничего нельзя делать или уметь делать. Это скука тех, кто родился мертвым, тех, кто самой природой ориентирован на морфий или кокаин. Она глубже и благороднее, эта скука персидского мудреца. Это скука того, кто размышлял глубоко и увидел, что все сумрачно; того, кто проанализировал все религии и все философии и затем сказал, как Соломон: «Все суета и томление духа», или как, прощаясь с властью и с миром, молвил другой владыка, император Септимий Север: «Omnia fui, nihil expedit».[32]
Жизнь, говорит Тард,[33] это поиск невозможного через бесполезное; так мог бы сказать Омар Хайям.
Отсюда и призыв перса к употреблению вина. Пей! Пей! – вот вся его практическая философия. Пить не от радости, не ради веселья, чтобы усилить саму радость. Пить не от отчаяния, когда пьют ради забвения, чтобы меньше было само отчаяние. К вину присоединяются радость, действие и любовь; и я заметил, что нет у Хайяма ни одного замечания об энергии, ни одной фразы о любви. Та Са́ки, чья изящная фигура смутно и редко возникает в рубайят, это не более чем «девушка, подающая вино». Поэт любуется ее стройностью, как любовался бы изящной амфорой с вином.
Радость идет от вина, как пишет Олдрич:[34]
Пять причин, чтоб пить до дна:Жажда, сам букет вина,Друг, ступивший на порог,Праздник – тосты дотемна, —И любой другой предлог.
Практическая философия Хайяма превращается поэтому в эпикуреизм, оттененный минимально желанием удовольствия. Ему достаточно видеть розы и пить вино. Легкий ветерок, беседа без определенного намерения и цели, ковш вина, цветы – в этом и не более видит персидский мудрец максимальное наслаждение. Любовь слишком возбуждает и утомляет, действие бывает и ошибочным, никто не умеет ни знать, ни думать, лишая все блеска. Поэтому лучше заглушить в себе желания и ожидания и жалкие притязания объяснить мир или вздорное намерение его улучшить или им управлять. Все – ничто, или, как сказал один грек[35] и, следовательно, разумный человек: «Все приходит без причин».
Будем оставаться спокойно-равнодушными перед истиной или ложью всех религий, всех философий, всех гипотез, поддающихся бесполезной проверке, которые мы зовем науками. Так мало будет нас волновать судьба так называемого человечества и его страдания. Любовь к человеку, да, к «ближнему», как говорится в Евангелии, но не к тому, о котором там не говорится. И все мы до определенной степени являемся такими: беспокоит ли нас, лучших из нас, резня в Китае? Гораздо более болезненное и сильное впечатление на нас производит несправедливая пощечина, которую мы дали на улице какому-то ребенку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});