К счастью, в нашем распоряжении – таблица Нида, следуя которой я мог бы (как подчас и делал на лекции) показать описанные в ней движения (а преподаватели, чрезмерно озабоченные своим достоинством, пусть помнят о том, что эти движения можно воспроизвести с помощью двух пальцев на поверхности стола). Такими жестами вполне можно интерпретировать различные словесные термины. Переходя от жестовой имитации к итальянским словам, я располагал бы двумя возможностями. Во-первых, передать одно-единственное слово итальянской парафразой: например, to hop — как «припрыгивать на одной ноге» (и вот тот случай, когда парафраза, но на другом языке, использованная умеренно, может восполнить лексическую нехватку). Во-вторых, если соображения стиля не позволяют мне чрезмерно удлинять текст, я должен буду решить, значимо ли в данном контексте особое движение, означаемое глаголом to hop, – или, если речь идет, например, о ребенке, захваченном веселой игрой, можно будет пойти на небольшую утрату, сохранив при этом все коннотации игры и веселья, и сказать, что он подпрыгивает или носится вприпрыжку.
Рис. 10
Сравнение семантических полей, занимаемых различными терминами в двух языках, позволило бы мне в ходе переговоров найти решение, контекстуально наиболее приемлемое.
Верно, что при истолковании окружающего нас мира (а также тех реальных и возможных миров, о которых говорится в переводимых нами книгах) мы уже заранее исходим из некой семиотической системы, которую выстроили для нас общество, история, воспитание. Тем не менее, если бы это было только так, тогда перевод текста, созданного в рамках иной культуры, был бы теоретически невозможен. Но хотя различные языковые системы могут показаться взаимно несоизмеримыми, они все же остаются сопоставимыми друг с другом. Если обратиться к примеру о переводимости итальянского слова nipote на английский, о чем говорилось в первой главе, будет видно, что мы пришли к некоторым решениям, именно сравнивая различные пространства содержания, общие для обоих языков, с различными лингвистическими терминами.
* * *
Много лет нам твердили, что у эскимосов есть различные названия для того, что мы называем «снег», в зависимости от его физического состояния. Но в дальнейшем был сделан вывод, что эскимосы вовсе не пленники своего языка и прекрасно понимают, что, говоря слово «снег», мы указываем на нечто общее с тем, что они называют по-разному. С другой стороны, если француз использует одно и то же слово glace, чтобы назвать им и лед, и мороженое, он вовсе не станет из-за этого бросать в виски кубики мороженого; пожалуй, он объяснит, что намеревается бросить туда glaçons («кубики льда», фр.), но именно потому, что в данном случае хочет, чтобы glace был разделен на кубики или кусочки равного размера.
14.3. Перевод и онтология
Здесь может возникнуть один вопрос. Если возможно передать смысл текста-источника, сравнивая структуры двух языков и отказываясь от обращения к Языку-Параметру; если, сопоставляя итальянское nipote с английской триадой nephew / niece / grandchild, итальянец вполне способен различить три эти позиции на генеалогическом древе; если французское bois открывает иное семантическое поле, чем итальянское bosco, но это не мешает понимать, что имеет в виду француз: обработанную древесину или рощу; если в этих случаях, как и во многих других, сравнивая различные формы содержания, на которые разные языки по-разному поделили континуум того, что может подлежать опыту и мыслиться, нам все же удается сказать на нашем языке, о чем думает иностранец, – разве тогда нам не следовало бы выдвинуть такие гипотезы: (1) существуют универсальные модальности сегментации, составляющие как бы глубинную структуру, лежащую в основе всех видимых сегментаций, производимых языком; либо (2) имеются некие линии тенденций, основополагающие предрасположения реальности (или бытия), как раз и позволяющие сравнивать языки друг с другом, и они позволяют преодолеть формы содержания каждого из языков, постичь структуры, общие для любой организации мира? И если это так, то пусть ни один совершенный язык не сможет выразить эти универсальные ментальные структуры или модальности, – но разве не с ними нужно будет сравнивать два сопоставляемых языка?
Любопытно следующее: в то время как во многих философских дискуссиях выражалось сомнение в возможности перевода как такового, именно успех немалого количества переводческих предприятий поставил (или поставил заново) перед философией величайшую философскую проблему, а именно: существует ли некий способ (или множество их, но не какие угодно), по которому все происходит независимо от того, как наши языки это представляют?
Здесь нужно было бы написать другую книгу, и отчасти я ее уже написал (чтобы заново поставить проблему, а вовсе не для того, чтобы ее разрешить), и это – моя книга «Кант и утконос». Там я обсуждаю именно этот вопрос: существуют ли линии тенденций или даже (выражаясь метафорически) некое прочное основание бытия, которое либо направляет сегментацию континуума, производимую языками, либо противостоит ей?
Но здесь не место заново ставить эту проблему. Для дискуссии о переводе (а не о бытии) достаточно отметить, что сравнение языковых систем оказывается успешным лишь в том случае, если мы имеем дело со словами или выражениями, которые касаются физических состояний или действий, зависящих от нашего телесного устройства. Несмотря на различия языков, в каждой культуре идет дождь или светит солнце, люди спят, едят, рождаются, и в каждой культуре рухнуть наземь – это нечто противоположное тому, чтобы пуститься вприпрыжку (как бы это ни называть, «подпрыгивать», to hop или to skip). Но мы видели, что проблемы возникают, когда нужно отыскать в организации содержания, произведенной итальянским языком, некое пространство, соответствующее немецкому Sehnsucht («тоска»), что для перевода немецкого gemütlich («уютный») недостаточно итальянского слова accogliente («гостеприимный», «приветливый», «удобный», «уютный») и даже такое английское выражение, как I love you, используется в большем числе контекстов, чем в итальянском, где соответствующее выражение Ti ато («Я тебя люблю») употребляется лишь в таких ситуациях, которые почти всегда относятся к связи с эротической основой. То же самое можно сказать и о таких понятиях, как дружба, свобода, уважение, Бог, смерть, преступление и так далее.
Хотя семиотика, культурная антропология и философия могут эти проблемы решить, переводчик встает перед ними всегда; и, разрешая их, он обычно не ставит перед собой проблем онтологических, метафизических или этических – разве что в том случае, если переводит философский текст. Он ограничивается сопоставлением языков и переговорами о решениях, не оскорбляющих здравый смысл (а если существуют тонкие связи между здравым смыслом и онтологией, так это еще одна, иная проблема). Вместо того чтобы ставить перед собой онтологические проблемы или восхищаться совершенными языками, он практикует разумное многоязычие[273], поскольку уже знает, что на другом языке то же самое называется так-то и так-то, и часто повинуется инстинкту, как делает всякий двуязычный человек.
Поэтому, храня верность начальному намерению не теоретизировать слишком много, ограничусь тем, что напоследок упомяну несколько таких случаев, когда мы говорим или говорили не о снеге, не о деревьях, не о рождении и смерти, а о чем-то таком, с чем обычно мы в пределах нашего языка поддерживаем беспроблемные отношения. Я буду говорить о цветах.
14.4. Цвета
Есть один текст, долгое время приводивший меня в сильное замешательство: это обсуждение цветовосприятия в 26-й главе второй книги «Аттических ночей» Авла Геллия[274]{♦ 201}. Заниматься цветами, обращаясь к тексту II в. н. э., – предприятие довольно-таки затруднительное. Мы сталкиваемся с терминами языка, но не знаем, к каким именно цветовым явлениям эти слова относятся.
Мы немало знаем о скульптуре и архитектуре римлян, но очень мало – об их живописи. Цвета, которые мы сегодня видим в Помпеях, – не те, которые видели помпеяне; и даже если бы время было милосердным и краски до сих пор остались бы теми же самыми, перцептивные реакции римлян могли быть иными. Литература о цветах в античности повергает филологов в глубокое уныние: утверждали, что греки не могли отличить голубого от желтого, что латиняне не отличали голубого от зеленого, что египтяне использовали голубой цвет в своих изображениях, но не имели никакого языкового термина для его обозначения.