Эта двойная прибыль, которая текла в кассы банков, должна была, по мысли Чэйза и Линкольна, побудить финансистов изыскивать средства для ведения войны. Этот закон должен был внести какой-то порядок в денежное обращение. В стране циркулировало 8 300 видов бумажных денег, выпущенных платежеспособными банками, а вместе с выпусками жульнических, обанкротившихся и маломощных банков их итог достигал 13 тысяч.
«Голеньи пластыри» — так прозвали большинство этих ублюдочных банкнотов: однажды солдат применил их в качестве пластыря на рану в голени. Кредитки банков одного штата не имели хождения в другом штате. Путешественнику приходилось в каждом штате обменивать деньги и платить за это комиссионные. Правительственные «зеленоспинки» упали в стоимости настолько, что за 100 долларов золотом приходилось платить 175 кредитками. Чэйз сказал, что война будет продолжаться до победного конца, даже если придется выпустить столько денег, что завтрак будет стоить тысячу долларов.
Линкольн надеялся, что новый закон защитит рабочих от бед, причиняемых им порочной денежной системой.
Делегация ньюйоркцев просила президента дать им канонерку для защиты города. Делегацию отрекомендовали президенту как представителей джентльменов с «собственным состоянием в 100 миллионов долларов». Линкольн сказал им:
—…Кредиты правительства истощены. Зеленоспинки расцениваются в сорок-пятьдесят центов за доллар. Если бы у меня была половина ваших денег и если бы я был так напуган, как вы, я построил бы канонерку и отдал бы ее правительству.
Один из присутствовавших сказал, что он «никогда не видел, чтобы 100 миллионов так сократились в своей значимости».
Весной и ранним летом престиж Линкольна среди больших групп влиятельных людей упал ниже, чем когда-либо с тех пор, как он стал президентом. В этих кругах у него не было ни почитателей, ни ревностных сторонников. В конгрессе у него было три — не больше — защитника. Линкольн непрестанно подвергался резкой критике со стороны своих коллег по партии. Ридл, один из трех защитников, выступил с заявлением, что «граница справедливых, честных дебатов» была «грубо нарушена».
Зимой 1862–1863 годов появились слухи о тайном движении, имевшем целью подготовить обвинение президента в государственной измене. Линкольн упорно держался среднего курса и создавал себе врагов в обеих партиях. Они поставили своей целью убрать его с пути. Республиканцам-радикалам нужен был человек, который послушно выполнял бы их желания. Реакционные элементы в обеих партиях надеялись, что в сумбуре, который возникнет в связи с предъявлением обвинения, ослабнет военный нажим на южан, будет полностью восстановлен закон о неприкосновенности личности и другие гражданские права.
Камерон в конфиденциальной беседе рассказал своему приятелю, что в Нью-Йорке он «получил приглашение принять участие в совещании… для обсуждения вопросов государственного значения… Я приехал в Вашингтон и вскоре узнал, что целью инициаторов совещания было… найти способ и основание для предъявления обвинения президенту, с тем чтобы отстранить его от руководства… Спросили моего мнения… я сказал, что это граничит с сумасшествием».
Из уст в уста передавали, что в Белом доме действует женщина — шпион конфедератов. Дело дошло до того, что сенаторы — члены комиссии по ведению войны — однажды утром тайно собрались, чтобы обсудить сообщения о том, что миссис Линкольн — предатель. Один из членов комиссии впоследствии рассказывал: «Не успел председатель открыть совещание, как вошел чиновник, дежуривший у дверей комнаты; он был явно испуган. Он хотел объяснить причину своего волнения и вторжения, но в этом уже не было нужды — мы сами были невероятно поражены увиденным:, у стола комиссии возникла высоченная фигура Линкольна. Он стоял обособленно от всех: в руке он держал шляпу».
В его глазах была «почти нечеловеческая грусть». Вокруг него была необъяснимая атмосфера полной изоляции, которая каким-то образом ассоциировалась с тем, что он возник, словно привидение. «Все молчали, ибо никто не знал, что сказать. От президента не требовали, чтобы он предстал перед комиссией для ответа, и никто не предполагал, что он знал о нашем намерении выслушать сообщения, которые, если бы они оправдались, обрушили бы на его семью обвинения в измене».
Наконец голосом, полным печали, стараясь совладать со своими чувствами, вошедший сказал:
— Я, Авраам Линкольн, президент Соединенных Штатов, по собственному желанию предстаю перед сенатской комиссией, чтобы заявить, что, насколько мне известно, утверждение о том, что кто-то из членов моей семьи состоит в изменнической связи с врагом, ложно.
Он дал свидетельское показание и ушел такой же одинокий и молчаливый, как и пришел. «На несколько минут мы онемели. По молчаливому согласию комиссия даже не приступила к обсуждению слухов о государственной измене жены президента. Мы были так поражены, что решено было в этот день больше не заседать».
Автор «Хижины дяди Тома» пришла с визитом в Белый дом. Линкольн приветливо протянул ей навстречу руки.
— Следовательно, вы, — сказал президент, — та маленькая женщина, которая написала книгу, приведшую к нашей великой войне?
Они уселись у камина и вспомнили недавние годы, когда пришлось начать перековку плугов на мечи.
О войне он сказал:
— Как бы она ни кончилась, я чувствую, что ненадолго ее переживу.
— Отдыхать? — спросил он Ноа Брукса после прогулки верхом. — Я не знаю отдыха в вашем понимании. Я полагаю, что отдыхать полезно для организма. Но моя усталость где-то далеко внутри меня, и мне ее не достать.
Линкольн ежедневно ездил верхом к своей семье, переселившейся на летний период в Соулджерс Хоум, находившийся в трех милях от Белого дома. Лэймон настаивал, чтобы президента сопровождал военный эскорт, но Линкольн его высмеял. Однажды утром они встретились. Не слезая с коня, Линкольн сказал, что хочет поговорить с ним. Они вошли в кабинет президента, и он запер двери.
— Прошлой ночью, — сказал президент, — примерно в одиннадцать часов, я выехал верхом на Старине Эйби, как вы его называете, и, когда я проезжал у подножия горы, меня внезапно вырвали из плена задумчивости… могу сказать, что меня одновременно чуть не выбросили также из седла… выстрелом из ружья. Стрелок, прервавший мои размышления, был, вероятно, не дальше чем в пятидесяти ярдах от того места, где мой тезка безумно рванулся вперед. Я расстался со своим восьмидолларовым цилиндром без всякого на то с моей стороны желания, точно выраженного или подразумевавшегося. С головоломной быстротой конь примчал меня в убежище безопасности. Тем временем меня занимала проблема, что более желательно: трагическая смерть в результате выстрела партизана-конфедерата или оттого, что федеральный конь понес и мог бы выбросить меня из седла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});