Некрасову, практический ум которого был всегда настороже, пришла мысль начать также издавать что-нибудь в этом роде; он придумал издание в нескольких книжках «Физиология Петербурга». Сюда, кроме типов, должны были войти бытовые сцены и очерки из петербургской уличной и домашней жизни. Некрасов обратился ко мне, прося написать для первого тома один из таких очерков.
Согласившись, я долго не знал, на чем остановиться. Проходя раз в дождливый осенний день по Обуховскому проспекту, я увидел старого шарманщика, с трудом тащившего на спине свой инструмент. До этого еще мое внимание не раз приковывали эти люди, – итальянцы по большей части, – добывающие таким ремеслом насущный хлеб. Их можно было встретить каждый день на любом из больших дворов Петербурга; они являлись с шарманками, с кукольною комедией, собиравшею вокруг себя детское население дома, с певцами, плясунами и акробатами, ходившими на руках и делавшими salto-mortale на голой мостовой; сколько помнится, они тогда никому не мешали – ни жителям, ни общественному порядку, – напротив, много прибавляли к одушевлению серого, унылого города. Следя за ними глазами, я часто спрашивал себя, какими путями могли они добраться до нас из Италии, сколько должны были перенести лишений в своем странствовании, как они у нас устроились, где и как живут, довольны ли или с горечью вспоминают о покинутой родине и т. д. Попав на мысль описать быт шарманщиков, я с горячностью принялся за исполнение. Писать наобум, дать волю своей фантазии, сказать себе: «И так сойдет!» – казалось мне равносильным бесчестному поступку; у меня, кроме того, тогда уже пробуждалось влечение к реализму, желание изображать действительность так, как она в самом деле представляется, как описывает ее Гоголь в «Шинели», – повести, которую я с жадностью перечитывал. Я прежде всего занялся собиранием материала. Около двух недель бродил я по целым дням в трех Подьяческих улицах, где преимущественно селились тогда шарманщики, вступал с ними в разговор, заходил в невозможные трущобы, записывал потом до мелочи все, что видел и о чем слышал. Обдумав план статьи и разделив ее на главы, я, однако ж, с робким, неуверенным чувством приступил к писанию.
Около этого времени я случайно встретился на улице с Достоевским, вышедшим из училища и успевшим уже переменить военную форму на статское платье. Я с радостным восклицанием бросился обнимать его. Достоевский также мне обрадовался, но в его приеме заметна была некоторая сдержанность. При всей теплоте, даже горячности сердца, он еще в училище, в нашем тесном, почти детском кружке, отличался несвойственною возрасту сосредоточенностью и скрытностью, не любил особенно громких выразительных изъявлений чувств. Радость моя при неожиданной встрече была слишком велика и искренна, чтобы пришла мне мысль обидеться его внешнею холодностью. Я немедленно с воодушевлением рассказал ему о моих литературных знакомствах и попытках и просил сейчас же зайти ко мне, обещая прочесть ему теперешнюю мою работу, на что он охотно согласился.
Он, по-видимому, остался доволен моим очерком, хотя и не распространялся в излишних похвалах; ему не понравилось только одно выражение в главе «Публика шарманщика». У меня было написано так: когда шарманка перестает играть, чиновник из окна бросает пятак, который падает к ногам шарманщика. «Не то, не то, – раздраженно заговорил вдруг Достоевский, – совсем не то! У тебя выходит слишком сухо: пятак упал к ногам... Надо было сказать: пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая...» Замечание это – помню очень хорошо – было для меня целым откровением. Да, действительно: звеня и подпрыгивая – выходит гораздо живописнее, дорисовывает движение. Художественное чувство было в моей натуре; выражение: пятак упал не просто, а звеня и подпрыгивая, – этих двух слов было для меня довольно, чтобы понять разницу между сухим выражением и живым, художественно-литературным приемом.
Рукопись «Шарманщиков» очень понравилась Некрасову. Она уже печаталась, когда утром, зимою, раздался сильный стук в мою дверь; отворив ее, я увидел Некрасова с толстою книжкой в руках.
– Григорович, – сказал он, спешно входя в комнату, – вчера умер наш знаменитый баснописец Крылов... Я принес вам сочинение Бантыш-Каменского, материалы для биографии Крылова, садитесь и пишите его биографию, но не теряйте минуты... Я уже прежде, чем быть у вас, заехал в литографию и заказал его портрет.
«Дедушка Крылов» – книжка, написанная мною в десять дней, не многим отличалась в литературном отношении от предшествовавших «Первое апреля» и «Полька в Петербурге».
Все эти мелкие, плохие книжонки сбывались Некрасовым книгопродавцу Полякову, издававшему их почти лубочным образом, но умевшему сбывать их с замечательною ловкостью. Этот Поляков был в своем роде плут не последнего сорта. Рассказы о его проделках до сих пор у многих сохранились в памяти. История, каким образом он завел книжную лавку, весьма даже замечательна. Быв старшим приказчиком в какой-то книжной лавке, он, закрывая ее вечером, уносил ежедневно под полою по одному тому, выбирая их таким образом, чтобы разрознивать полное собрание сочинений такого-то автора. Так продолжал он долгое время. Хозяин умер, наследники принялись за оценку библиотеки, которая оказалась разрозненной; лавка пошла с торгов за бесценок. Поляков купил ее, вставил один за другим недостающие томы и пошел торговать с легкой руки.
За «Шарманщиками», которые похвалил Белинский, я написал для второй книжки «Физиологии Петербурга» рассказ «Лотерейный бал». Я принес его для прочтения Некрасову и застал у него А. Станкевича, брата того Станкевича, который был товарищем по Московскому университету Герцена, Огарева, Боткина и других. А. Станкевич, написавший впоследствии несколько недурных повестей, остановился на несколько дней у Некрасова.
– Станкевич! – воскликнул Некрасов, когда окончил чтение рассказа, – мы с вами потом сосчитаемся, дайте Григоровичу сто рублей, он на этот раз отличился!
Эти сто рублей (ассигнациями, конечно) были первый гонорар, полученный мною за мой литературный труд.
В течение этого времени я чаще и чаще виделся с Достоевским. Кончилось тем, что мы согласились жить вместе, каждый на свой счет. Матушка посылала мне ежемесячно пятьдесят рублей; Достоевский получал от родных из Москвы почти столько же. По тогдашнему времени, денег этих было бы за глаза для двух молодых людей; но деньги у нас не держались и расходились обыкновенно в первые две недели; остальные две недели часто приходилось продовольствоваться булками и ячменным кофеем, который тут же подле покупали мы в доме Фридерикса. Дом, где мы жили, находился на углу Владимирской и Графского переулка; квартира состояла из кухни и двух комнат с тремя окнами, выходившими в Графский переулок; последнюю комнату занимал Достоевский, ближайшую к двери – я. Прислуги у нас не было, самовар ставили мы сами, за булками и другими припасами также отправлялись сами...
Мариус Петипа и Ксения Петербургская, 1847 год
Мариус Петипа, Евгений Гребенка
В 1847 году в Россию приехал выдающийся танцор и балетмейстер М. Петипа – приехал и остался в стране до своей кончины в 1910 году. Среди его постановок в последующие годы – «Спящая красавица» и «Лебединое озеро» П. И. Чайковского, «Раймонда» и «Четыре времени года» А. К. Глазунова, «Дон Кихот» и «Баядерка» Л. Минкуса. В мемуарах Петипа вспоминал обстоятельства своего приезда.
Пробыл некоторое время в Париже и участвовал тут в прощальном бенефисе Терезы Эльслер, покидавшей сцену... Вскоре после этого получил я письмо от старика балетмейстера Титуса, предлагавшего мне ангажемент в Петербурге; мне предстояло занять место первого танцовщика Гредлера, очень талантливого артиста, уезжавшего в Париж.
Письмо было довольно лаконическое:
«Господин Петипа! Его превосходительство г. Гедеонов, директор Императорских театров, предлагает вам место первого танцовщика; жалованья десять тысяч франков в год и полбенефиса». Я поспешил ответить, что согласен.
Как ни выгодно было полученное мною предложение, обожавшая меня мать моя никак не могла примириться с мыслью, что любимец ее должен жить в России, которую знали тогда очень мало и о холодах и нравах которой рассказывались легендарные ужасы.
– Кутайся ты там хорошенько, – все твердила она мне, – берегись отморозить себе нос и уши. Ведь там так холодно, что улицы приходится отапливать.
Отправился я в Гавр, а там на другой же день занял место на судне, отплывавшем в С.-Петербург. Разбирая чемодан свой, я нашел в нем три кашне, уложенных туда заботливой рукой матери, сильно тревожившейся за участь моего носа, которому предстояло выдержать натиск морозов, с которым-де и медведям трудно сладить. На судне я познакомился с знаменитой артисткой, госпожой Вольнис, тоже ангажированной в Россию. С нею путешествовала в качестве костюмерши очень тучная тетка, женщина веселого нрава, и мы так приятно проводили время, что и не заметили, как очутились в виду Кронштадта. Прибыли мы туда 24 мая 1847 года, предъявили свои паспорта и пересели на другое судно, доставившее нас в Петербургскую таможню, помещавшуюся тогда на Гагаринской набережной. День был знойный; снимаю я свой головной убор, кладу его на скамью и спешу открыть свой чемодан и сундуки г-жи Вольнис, просившей меня оказать ей эту услугу и проделать за нее всю таможенную процедуру.