— Нун, гефрайте! — услышала, наконец, Марфа спокойный голос и, к недоумению, почти к ужасу своему, вдруг сообразила, что понимает всё, что говорит этот фашист: — Ну, ефрейтор? Что же это значит? Разве ваша часть уже вышла из боя и получила право на развлечения? В скольких километрах ты от фронта, с-с-винья?
Не торопясь, он повернул сухую голову, и Марфа, как загипнотизированная, повернувшись за ним, увидела других сидящих, вторую машину, мотоциклы.
— Лейтенант Вентцлов! — произнес человек в пенсне. — Выясните это дело. Часть? Кто командир? Фамилии солдат? Доложите мне вечером.
Всё также неспешно он снова обернулся к девушкам и несколько долгих секунд, не говоря ни слова, вглядывался в всклокоченные волосы, в красные щеки, в разодранную на плече гимнастерку Марфы со странным вниманием.
— Герр Трейфельд, переведите... — сказал, наконец, он. — Как ее зовут? Что? Марта? Komm doch naher, Kaninchen![43] Может быть, ты понимаешь по-немецки?
Пока этот генерал говорил, целый вихрь неясных мыслей, целый смерч их пронесся через Марфину бедную, разламываемую дикой болью голову. Она чуть было не крикнула вслух: «Я не канинхен, нет, я не хочу!.. И не надо вам знать, что я понимаю по-немецки! И не боюсь я вас...»
Она не сразу уразумела, что именно спрашивает этот страшный и ненавистный человек. Но услужливые солдатские руки уже обшаривали ее карманы и извлекли Марфин комсомольский билет. Трейфельд перечитал его и что-то тихо сказал генералу...
— Приветствую вас, фройлайн Марта, — насмешливо, но всё же приветливо произнес этот странный немец. — Будем знакомы, фройлайн! Если вы будете себя хорошо вести, вам нечего бояться нас... Генерал-лейтенант граф Дона-Шлодиен к вашим услугам!..
Он не договорил. Если бы он целыми днями придумывал, чем поразить еще страшнее и глубже, чем оглушить еще сильнее маленькую русскую, он не измыслил бы ничего удачнее, чем назвать свою фамилию.
«Дона-Шлодиен? Как? Он?..» — успела еще подумать Марфа, видя его голову и далеко за ним на стене вокзала черные русские буквы «Павловск II».
И вдруг эти буквы, странно качаясь, закружились, побежали, как в кино, и рухнули куда-то в непроглядную тьму.
Она ничего не слыхала уже больше. Всё кончилось для нее в этот миг. Марфа потеряла сознание.
Глава XLII. ОТЛЁТ
Теперь Лодя точно знал: папа не возвращается к себе на «Волну Балтики», папа улетает далеко, туда — на юг. Он будет служить там в Черноморском флоте. И ничего не поделаешь: война!
Огромное пустое поле лежало между низеньких березовых и осиновых перелесков. Длинная, гладко накатанная дорога тянулась вдоль него.
Сначала Лодя напрасно искал глазами ангары с самолетами. Потом он увидел: могучие машины, похожие не на птиц, а скорее на дельфинов или на акул с неестественно разросшимися плавниками, стояли длинными рядами на опушке в кустах. Кряжистые корпуса были тщательно убраны ветками деревьев, чтобы сверху нельзя было разглядеть их в лесу. И тут же, чуть поодаль, также обвязанные ветвями, похожие на уродливые наклонные древесные пни, смотрели в небо зенитные пушки.
Машина подвезла их довольно близко к одному из самолетов. Дверца на его фюзеляже была открыта: в него грузили фанерные ящики. Голубое брюхо воздушной махины висело в воздухе куда выше Лодиной головы; лопасти тройных винтов походили на длинные узкие ланцеты. Никогда Лодя не воображал, что колеса самолета бывают такой подавляющей величины и тяжести!
Сразу же выяснилось, что отлет задерживается. Папа и дядя Вова пошли на командный пункт выяснять, в чем дело. Лодя сел на папин чемодан недалеко от машины и замер. Несколько совсем маленьких мальчиков и девочек тоже смирнехонько сидели под крылом самолета на вещах — летучие ребята! Подъехала цистерна с бензином, закинула шланг в баки.
Острая, щемящая сердце тоска обуяла внезапно Лодю. Он совсем наклонил голову в колени и долго рисовал что-то между травинками пальцем по рыхлому песку.
Когда капитан Вересов и Владимир Петрович вернулись, мальчик, сделав отчаянное усилие, выпрямился. Он даже улыбнулся отцу. «Вот видишь: «Дуглас», — сказал, обрадовавшись этой улыбке, Вересов. — И ты скоро на таком же полетишь к тете Клаве...»
Лодя не ответил. Не очень-то верил он в этот полет! Он не боялся остаться; но — выразить нельзя — до чего одиноко и пусто делалось вокруг него в этом огромном, непонятном и тревожном мире.
Инженер Гамалей, наверное, понял состояние мальчика. Положив руку на голову Лоди, он ласково и поощрительно говорил:
— Бодрись, бодрись, старик! Не так страшен чорт! Устроимся... Не надолго!
Сквозь свои добродушные «дальнозоркие» очки он то и дело пристально взглядывал на Лодю. Может быть, за туманом времени он видел, где-то там, далеко, отделенного двадцатью годами, другого мальчика, таких же лет, темной осенней ночью в смертельной тоске искавшего в коридоре ручку двери дедовской спальни... Но у того хоть дед рядом был!
На вокзале, в поезде, расставанье не так безнадежно. Там всё идет по давным-давно заведенному обычаю: прижатый к стеклу нос, звонки, гудок, тщетные попытки написать что-то на оконном квадрате шиворот-навыворот, шипение пара, полевой ветер, врывающийся в город через ярко освещенный дебаркадер. А тут?..
Дверь захлопнулась, винт завертелся... В какую-нибудь минуту огромная машина стала маленьким силуэтом, катящимся прочь от них по аэродромному песку.
Еще ветер пропеллеров расчесывал и клонил головки лопухов у ног Лоди; еще сам он как вцепился, так и не мог отпустить руку дяди Вовы, а «дуглас» уже вытянул на миг крылья над лесом, слегка накренился, ложась на курс, стал совсем маленькой черточкой в сером небе и исчез, точно его и не было.
Еще через несколько секунд умолк далекий гул. Ни папы, ничего... Большое пустое поле, холодное небо осени за ним, и тринадцатилетний мальчишка, в недоумении уставившийся на две глубокие борозды, прорезанные в песке колесами самолета.
Владимир Петрович Гамалей не мог смотреть в глаза Лоде.
«Проклятая баба! — зло думал он. — Чорта с два ее «убило». Ну, попадись она мне где-нибудь на дороге!»
Отпустить Лодю сейчас же домой показалось ему совершенно немыслимым. Машина довезла их обоих до дядиного Вовиного МОИПа, и здесь, в кирпичном домике над запруженной и разлившейся маленькой речкой, на тугом, как спина бегемота, кожаном диване в комнате у чертежника Соломиной — матери Кима — Лодя провел свою первую одинокую блокадную ночь.
Он долго не мог заснуть. Стоило ему закрыть глаза, — и перед ним вставало, как обрезанное, пустое поле, зубчатая кайма леса насупротив, и над ней, в холодном воздухе, темная черточка... «Папа... Папа! Не улетал бы ты!»
Утром, немного успокоившись, Лодя самостоятельно сел на автобус МОИПа, доехал до города и к полдню добрался домой на Каменный.
Странно ему было теперь, очень странно.
Папа сделал, что мог. Майор Новиков обещал позвонить о Лоде через домовую контору, как только у него что-либо выяснится. На бронепоезд капитану Белобородову было отправлено длинное подробное письмо: папа не допускал мысли, чтобы такой человек, как Белобородов, мог отказать ему в этой просьбе, мог не взять временно мальчика к себе, если понадобится.
Пока же, на то время, что Лодя должен был, сидя в Вересовской квартире, ждать звонков или прибытия посланных, верховная власть над ним была вручена папой тете Марусе Фофановой, матери Ланэ. Ей были переданы все права на обнаруженные в квартире запасы продуктов. Покачав головой, вздохнув, она взялась вести Лодино немудреное хозяйство.
Приехав к себе, мальчик, прежде чем зайти к Фофановой в домовую контору, решил всё же подняться домой. Неприятно ему было входить в совсем-совсем опустевший дом свой, но он, нахмурив лоб, принудил себя подняться по лестнице. И тут ему выпало на долю еще одно большое недоумение.
В былые дни нельзя было простоять на лестнице минуты, чтобы где-то не хлопнула дверь, кто-то кого-либо не окликнул, не задребезжал звонок, не послышался топот детских ног или шаги взрослых. Теперь лестница молчала, казалась необыкновенно строгой и пустой. Только осеннее солнце спокойно вливалось в давно немытые стекла окон, рисуя на ступеньках крестообразные тени от полосок бумаги, наклеенных по ним.
Обитая клеенкой дверь лоснилась черным. Синий почтовый ящик попрежнему висел на ней. И вот, в круглых дырочках его дверцы Лодя снова, как и в тот раз, разглядел что-то белое.
Нет, сегодня он не кинулся к ящику в волнении. Ждать писем ему было не от кого и неоткуда. Только по аккуратности своей он открыл дверку, вынул маленький белый конвертик... и вздрогнул.
На конверте карандашом, разгонисто, видимо второпях, было написано: «А. Вересову». Он узнал почерк. Почерк был ее. Мамы Мики!..
Лодины руки тряслись, пока он рвал бумагу, пока разворачивал листок. «Она» была жива? «Она» писала папе? Что это могло значить? Зачем?