Однако беда Спинозы была в том, что он развил свой пантеизм до такой степени, что его было почти невозможно отличить от атеизма. Сам он настаивал на том, что, дескать, нигде не утверждает, будто материальный мир, как мы его ощущаем и воспринимаем, и есть Бог. В своей «Этике» он говорит: «Нам легко представить, что вся природа – это один индивидуум», поскольку один объект может быть частью большего, и так далее, до бесконечности. Но он не представляет себе Бога как личность. По его мнению, приписывать Богу такие категории, как «воля» или «интеллект», – все равно что попросить Сириус полаять исходя из того, что мы называем его Песьей Звездой. Фактически он сохраняет слово «Бог» просто в силу исторических привычек, сентиментов. Совмещая Бога со всей объективной реальностью, он вынужден соглашаться с атеистом, когда последний настаивает на том, что реальность нельзя разделить на части, одна из которых – Бог, а вторая – не-Бог, обе они протестуют против подобного противопоставления. Но если Бог не может быть отделен от чего-либо другого, то невозможно сказать, что Он «существует» – с точки зрения обычной логики, доступной восприятию простого человека. Спиноза говорил: «Бога не существует в том смысле, как мы всегда понимали это слово». Для большинства людей это – атеизм. Немецкий математик и философ Готфрид Вильгельм фон Лейбниц (1646—1716) хорошо знал Спинозу и, конечно, мог осознать, что тот имеет в виду по данному вопросу. Сам он был карьеристом, и его часто обвиняли в том, что из трусости он старается дистанцироваться от работы Спинозы, когда ее поливают грязью. Но он был абсолютно прав, когда суммировал позицию Спинозы в вопросах религии следующим образом: «Он действительно был атеистом в том отношении, что не признавал Провидения, которое вознаграждало бы или карало в соответствии с понятием справедливости».
Работа Спинозы демонстрирует одну гипертрофированную особенность еврейского духа, а именно его склонность не только все рационализировать, но и все интеллектуализировать. Он был одним из тех, кто верил в возможность разрешить все споры и конфликты мнений, а также достичь человеческого совершенства в результате логического процесса. Он считал, что проблемы этики могут быть разрешены подобно доказательству геометрических теорем. Тем самым он находился в русле традиций Маймонида, который утверждал, что к идеальному миру можно прийти через здравый смысл, и именно так наступит эпоха мессии. Но Маймонид считал, что для этого следует соблюдать Закон во всей его полноте и Высшей целесообразности, то есть опираясь на Откровение, через Тору. Спиноза же не верил в Откровение и хотел отбросить Тору за ненадобностью. Он считал, что результат может быть достигнут при помощи чистого разума.
Это привело его на позицию антигуманизма. Он пытался дать человеку, как он выражался, «все средства против эмоций». До какого-то момента это действительно привлекательно. Спиноза хотел преодолеть страсть. Он, надо сказать, всегда сам следовал тому, чему учил. Никогда в жизни он не приходил в ярость, как бы его ни провоцировали (а это случалось нередко), никогда не выходил из себя. Его характеризовали самодисциплина и героическое самоотречение. Весь грех – от невежества, утверждал он; к несчастьям, равно как и их причинам, следует относиться как к части общего мироустройства. Осознав это, человек становится неуязвим для печали, ненависти, желания отомстить. «Ненависть усиливается от встречной ненависти; с другой стороны, ее можно победить любовью. Ненависть, которая полностью уничтожена любовью, сама превращается в любовь; а потому любовь становится больше, если ей предшествовала ненависть». Но, согласно Спинозе, «любовь» есть вещь специфическая. Все предопределено. Он не верит в свободу воли, а потому плохи надежда и страх, равно как и покорность, и покаяние. «Тот, кто жалеет о содеянном, дважды жалок и немощен». На все, что случается, есть воля Божья. Мудрый человек стремится видеть мир с позиций Бога. Лишь по невежеству мы думаем, что способны изменить будущее. Осознав это, мы можем освободиться от страха; освободившись, мы размышляем не о смерти, а о жизни. Поняв себя и свои чувства, из которых удалена страсть, мы можем возлюбить Бога. Но это, конечно, не будет любовью одного существа к другому, ибо Бог не существо, а вообще все сущее; и любовь есть не страсть, но понимание. У Бога же, точнее у «Бога», нет ни страсти, ни удовольствия, ни боли; он ни к кому не питает ни любви, ни ненависти. А поэтому «тот, кто любит Бога, не должен ждать, что Бог в ответ возлюбит его». Или так: «Интеллектуальная любовь разума к Богу есть часть бесконечной любви, которую Бог питает к себе».
Нетрудно видеть, почему Спиноза привлекателен для рассудочных, но лишенных сердца философов – вроде Бертрама Рассела; или почему иные люди считают его каким-то бескровным, даже отталкивающим. Своим современникам Спиноза, подобно Гоббсу, у которого он воспринял холодную строгость, внушал подлинный ужас. Может быть, было бы лучше, если бы он раз и навсегда перестал пользоваться кодовыми словами вроде слова «Бог» и выражался недвусмысленно. Его влияние на других ведущих европейских писателей трудно переоценить. Им были буквально зачарованы как французские интеллектуалы (например, Вольтер), так и немецкие, один из которых, Лессинг, утверждал: «Нет другой философии, кроме философии Спинозы». Что же касается евреев, то он просто перекрыл одно из направлений развития: фактически он не столько довел рационалистическую линию Маймонида до ее логического завершения, сколько вообще вывел ее за пределы иудаизма.
Но оставалась иррациональная линия, которая восторжествовала в XIV веке. Ее каббала была воспринята нормативным иудаизмом. Она получила сокрушительный удар с отступничеством Шаббетая Зеви. Шаббетаинизм ушел в подполье. Фиглярство Якоба Франка показало, что эта линия также могла бы вывести энтузиастов и упрямых за пределы иудаизма. Огромная эмоциональная энергия и пыл, питавшие мессианское движение в 1660-х годах, сохранились. Неужели не оставалось способа позволить им самовыразиться и в то же время остаться (пусть даже не совсем прочно) в колеснице иудаизма?
В XVIII веке эта проблема относилась не только к иудаизму. К 1700 году научная революция, которая предшествовала промышленной, уже разворачивалась. Ньютоновская теория механического космоса, управляемого железными законами математики, одержала победу. В верхах общества распространялся скептицизм. Религиозными лидерами становились люди холодные, вежливые, мирские, склонные к терпимости, поскольку их не слишком глубоко волновали вопросы доктрин, за которые их предшественники отнимали или отдавали жизнь. Массам же, чья жизнь была нелегкой, требовалось нечто большее. И появлялись люди, готовые это нечто предложить. В Германии это было движение Благочестивых. В Англии – братья Уэсли и их методизм. В Америке – первое Великое Пробуждение. В Восточной Европе, где в это время проживало более половины всех евреев, – хасидизм.
Благочестивый пыл среди еврейских масс Польши был не просто религиозной силой. У него имелись и радикальные полутона. Еврейское общество было авторитарным, а зачастую и деспотическим. Им правила олигархия богатых торговцев и адвокатов – раввинов, связанных между собой родственными узами. Система советов давала этой элите в руки грозную силу, а электорат, избиравший ее, был достаточно узок. Эта олигархия не была абсолютно замкнутой, поскольку образование позволяло в нее внедриться. Теоретически на это могли рассчитывать даже бедняки. Кафедократия была по необходимости и меритократией. Однако большинство бедняков оставалось (и ощущало себя) бессильными. В синагоге они ничего не значили. Можно было, конечно, подать жалобу на раввина, однако на нее не обращали внимания, если у него в семье было все в порядке. И напротив: многие местные постановления карали всех тех, кто «распускает сплетни и высмеивает дела уважаемых людей города». Дух угнетения ощущался не только на уровне общины, но и в семье. Для гетто был характерен патриархат. Отец имел право силой заставить учить Тору своего сына по исполнении тому 12 лет. С 13 лет вступал в действие закон насчет непокорного сына из Второзакония. Теоретически непослушного можно было предать суду старейшин, осудить и побить камнями; высечь его можно было даже за первую провинность. Талмуд, правда, сообщает, что таких случаев не наблюдалось, но тень закона тем не менее висела над сыном. Отец мог принять решение относительно брачного контракта дочери до достижения ею совершеннолетия. Став в двенадцать с половиной лет богерет, она, в принципе, могла отвергнуть такого мужа, но на практике такие случаи встречались редко. Детей учили, что чтить родителей – значит чтить Бога. Короче, в гетто всякого рода субординации было более чем достаточно.