“<…> накануне 60-летия Победы литературовед Дмитрий Бак систематизировал найденные во фронтовых газетах неизвестные, никогда позже не переиздававшиеся стихи Арсения Тарковского. <…> Так вот, во время войны Арсений Тарковский конкурировал вовсе не с Мандельштамом, а — с Твардовским! Писал нечто вроде „Теркина”. Назвал он своего героя Хватовым. И Василию этот ухватистый и сноровистый русский солдат, несомненно, родственник. Но все-таки произведения, сравнимого с „Повестью про бойца”, не получилось. Получился, говоря современным языком, сериал. Он печатался в ежедневной газете Шестнадцатой армии „Боевая тревога”, где Тарковский служил военным корреспондентом с января 1942-го по декабрь 1943 года. Кто знает, если бы не тяжелое ранение Тарковского, после которого — госпиталь, гангрена, ампутация ноги, может быть, из этих газетных стихов и сложилась бы поэма-лубок”.
Здесь же публикуются неизвестные стихи Арсения Тарковского 1942 — 1943 годов из фронтовой газеты “Боевая тревога”:
...........................
Запримечу — и навстречу,
Встречу немца — и убью!
Егор Холмогоров. Политическое Православие. — “АПН”, 2005, 9 июня <http://ww.apn.ru>.
“На современном этапе, однако, возрождение в России Православия идет стремительно и весьма отчетливо. И происходит оно уже не в парадигме Осевого времени и не в форме „религиозного гетто” эпохи модерна, а именно в парадигме Последнего времени. Это означает, что Православие осознается как особенность, выделяющая данное человеческое сообщество, данную цивилизацию из среды других сообществ. Она требует сецессии от других сообществ, для которых Православие таким определяющим фактором не является. Идет восстановление символики, которая отмечает это выделение, а „верность православию” расценивается как знак верности социуму. В отличие от Средневековья, эта верность осознается как проблема и выбор, а не как естественное состояние, которое может быть нарушено лишь ересью”.
“В отношении идеологии должно быть четко установлено, что политическое Православие — это Православие и ничего больше. <…> Политическое Православие — это формирование конкретной политической позиции на основании догматики, канонов, нравственного и аскетического учения, истории и историософии Православной Церкви. Политическое Православие исходит из того, что многие религиозные цели человека могут быть достигнуты лишь в организованном человеческом обществе, а формирование и правильное функционирование подобного общества может быть обеспечено лишь средствами политики. <…> Таким образом, политическим Православием или православной политикой мы разумеем посильное человеку использование специфических политических средств для реализации специфических политических целей, которые заповеданы Богом через Священное Предание Православной Церкви”.
“Стратегия политического Православия должна, безусловно, состоять в превращении Православия в поле общенационального политического консенсуса. Защита Православия от тех или иных нападок и снятие с него ограничений должно осуществляться не во имя „прав православного человека”, а в общенациональных интересах, и оскорбление Православия и Церкви должно трактоваться как оскорбление обществу в целом”.
“Единственной альтернативой этому пути, пути политического Православия, является идеология “православного партизанства” , то есть принятие нынешнего внецерковного положения общества как единственно возможного и не допускающего изменений и соответственно “выживание” в качестве православных лишь поодиночке и малыми группами. С этой идеологией и связано часто нагнетаемое недоверие и к борьбе за влияние Православия на общество, и антииерархическая идеология, и фактическая проповедь мистического и экклезиологического анархизма, характерная для многих „православных партизан”. Однако уже по приносимым этой идеологией плодам можно судить если не об ошибочности, то по крайней мере о неуниверсальности этой идеологии”.
Егор Холмогоров. Прагматическая ирредента. — “АПН”, 2005, 11 мая <http://ww.apn.ru>.
“России необходимо начать предъявлять претензии там, где раньше предъявлялся отказ от претензий, необходимо указывать на спорные вопросы там, где прежде их стремились игнорировать, наконец, необходимо видеть проблему катастрофического распада единого государства там, где прежде предлагалось видеть так называемый „цивилизованный развод”. Другими словами, России нужна идеология русской ирреденты . Идеология возвращения РФ тех территорий исторической России, на которые у нее имеется историческое и моральное право и относительно которых есть практический смысл их возвращать. Для того, чтобы принять ирредентизм всерьез, необходимо пересмотреть некоторые из базовых принципов, на которых была основана Беловежская система и следование которым поставило современную Россию в ту невыгодную геополитическую ситуацию, в которой она сейчас находится. Эти принципы не прописаны в документах в явном виде, однако представляются настолько незыблемыми, что оспаривание их вызывает у активных участников современной внешней политики настоящий шок. Шок, который в данном случае является для России союзником. <…> И „Российская Федерация”, „государственный суверенитет” которой был объявлен 12 июня 1990 года, должна была рассматриваться русскими патриотами как сепаратистское образование на территории России”.
Анатолий Цыганок. Российская армия 2040 года. — “Русский Журнал”, 2005, 3 мая <http://www.russ.ru/culture>.
“Для России в начале ХХI века сложилась уникальная ситуация, когда нет реальных военных угроз для государства (во всяком случае, на ближайшую историческую перспективу 10 — 15 лет), что позволяет готовить армию к отражению угроз второй половины ХХI века”.
“Нынешняя армия не способна отразить угрозы, которые могут возникнуть через 30 — 50 лет. Не потому, что Россия встала на другой путь развития и армия сменила красную звездочку на орла, а потому, что современность требует иных теорий, иных структур, иных людей. Иракская война показала, что попытки реформирования армии в России идут не в том направлении. Мы уже отстали от американской армии по технологичности на 10 — 15 лет, примерно на столько же отстаем в подготовке к асимметричным войнам”.
“Следует признать, что в последние 20 лет идет и еще 20 лет будет идти новый передел мира, в котором Россия из-за внутренних перестроек и буржуазных революций 90-х годов не участвует. Можно предположить, что начато разделение государств на имеющих и не имеющих интеллектуальный потенциал для преобразования и формирования перспективных видов интеллектуального боевого оружия, интеллектуальных боевых систем к середине ХХI века”.
Алексей Чадаев. Наука побеждать. Как победить в тотальной войне. — “Русский Журнал”, 2005, 13 мая <http://www.russ.ru/culture>.
“Пацифистское сознание, восторжествовавшее после 1945 года, отрицает саму идею войны как проявление насилия и человекоубийства. Однако отмена войн, кажется, не сделала мир более безопасным — ибо те проблемы, которые раньше решались посредством войны, ныне попросту не имеют решения, что порождает новые кризисы и катастрофы. Во-первых, отмена войн привела к тому, что массовое и организованное человекоубийство перестали называть войнами <…>”.
“Хрестоматийной стала цитата из Черчилля, который, описывая русскую революцию 1917 года, сообщил, что „русский корабль затонул, когда гавань была уже близко”. Черчилль имел в виду, что Россию постигла катастрофа тогда, когда победа в войне была уже делом месяцев. На фоне опыта II мировой войны это выглядит как нонсенс, историческое недоразумение. В самом деле: можно ли себе представить в 1944-м хлебный бунт в Москве, заговор генералитета и отставку Сталина? Или массовые братания советских солдат с немецкими по всему фронту? Или провал наступления, тотальное дезертирство и сдачу фронта противнику? Все это — реальность 1917-го. Принято считать (видимо, с легкой руки Ленина), что война легла на российское общество непосильным грузом и оно попросту рассыпалось под ее тяжестью. Но ведь никто почему-то так и не попытался всерьез сравнить издержки 1914-го с издержками 1941-го. А сравнение это будет не в пользу последнего. В самом деле. Ведь российская армия ни в катастрофе осени 1914-го, ни в тяжелейшем для нее 1915-м не потерпела таких серьезных поражений, как Красная Армия в 1941-м и 1942-м. Не было ни тотального разгрома (таковым нельзя считать даже восточнопрусскую катастрофу армии Самсонова), ни потери огромной территории, ни распада фронтов. А начиная с 1916 года и вовсе наметились контуры будущей победы: Брусиловский прорыв, новые виды оружия, рост военного производства... Словом, получается, что к I мировой войне русская армия была готова не в пример лучше, чем ко II-й. Однако первую Россия в итоге проиграла, чуть не погибнув (а в каком-то смысле и погибнув), — вторая же принесла ей самую великую Победу в ее истории. А если исходить из популярной в европейской историографии идеи, что I и II мировые войны — это не две разные войны, а одна и та же война с двадцатилетним перемирием в промежутке, — то вырисовывается и вовсе парадокс: получается, что в 1941 — 1945-м выиграли все то, что проиграли в 1914 — 1917-м. И это несмотря на революцию, Гражданскую войну, индустриализацию, коллективизацию и прочие напасти того времени. Невозможно понять этот парадокс без разговора о том, почему в феврале 1944-го даже и представить нельзя было повторение февраля 1917-го. Грубо говоря, что такое кардинально изменилось в русском обществе, что оно оказалось способно терпеть не в пример большие потери и катастрофы войны, а также поражения, ошибки, слабость армии, некомпетентность руководителей и т. д., нежели за 25 лет до этого? Почему все эти удары не производили на нацию демобилизующего действия — в отличие от не в пример более слабых в количественном и качественном отношении потрясений 1914 — 1917 гг.?”