Вечером к Збарским. Он сейчас из Парижа. Рассказывал, как любят нас французы и как разрушен Кенигсберг; какие руины в Берлине, — и взялся устроить меня в онкологический институт на операцию. И я вдруг почувствовал радость, что у меня рак и что мне скоро уйти из этого милого мира, я почувствовал, что я и вправду — страдалец — банкрот — раздавленный сапогом неудачник. Абсолютно ни в чем не виновный. Я вспомнил свою жизнь — труженическую, вспомнил свою любовь — к детям, к книгам, к поэзии, к людям, вспомнил, как любили меня когда-то Тынянов, Леонид Андреев, Кони, как тянулись ко мне миллионы детей, — и увидел себя одинокого, жалкого, старого на эстраде безлюдного клуба… оклеветанного неизвестно за что…
21/XII. Ночь. Сегодня утром в 10 часов за мной приедет машина и повезет меня в клинику, где д-р Левит, специалист по раку, онколог. Лучше 10 операций, лучше смерть, чем одна заметка в «Литературе и жизни», написанная лжецом и прохвостом, пятнающая твое доброе имя.
НОВЫЙ 1947 ГОД
8 января. Был у Левита. Конечно, у меня РАК. (Cancer.) 21–25 будет 1-я ОПЕРАЦИЯ. — М.Б. стала ко мне мягче и уступчивее. Очевидно, Левит сказал ей. Но как я себя чувствую? Очень неплохо. Заметка в «Культуре и жизни» взволновала меня гораздо сильнее. И вот почему. Там чувствуешь полную несправедливость и лживость, а здесь есть закономерность, свой резон. Никаких возражений не вызывает такая короткая запись: К.И.Ч. (1882–1947).
10 февраля. 8½. Через час операция. Я спокоен. Написал сегодня для Зильберштейна заметку для «Художественного наследства». Здесь в больнице — серьезный, терпеливый, симпатичный народ. Операции тяжелые, страдания огромные — но персонал заботливый, дисциплина.
17 февраля. Вчера были Збарские. Он, оказывается, изобрел когда-то производство хлороформа в России. По этому поводу был вызван из провинции принцем Ольденбургским в столицу, который и приказал реализовать изобретение. Збарский очень живо показал этого умного и дельного старика. В 1916 г. Борис Ильич много заработал на своем изобретении.
17/III. 1947. Недавно в «Литгазете» был отчет о собрании детских писателей, на котором выступал и я. Газета перечисляла: Маршак, Михалков, Барто, Кассиль и другие. Оказалось, что «и другие» — это я.
Замечательнее всего то, что это нисколько не задело меня.
Когда-то писали: «Чуковский, Маршак и другие». Потом «Маршак, Чуковский и другие». Потом «Маршак, Михалков, Чуковский и другие». Потом — «Маршак, Михалков, Барто, Кассиль и другие», причем под этим последним словом разумеют меня, и все это не имеет для меня никакого значения. Но горько, горько, что я уже не чувствую в себе никакого таланта, что та власть над стихом, которая дала мне возможность шутя написать — «Муху Цокотуху», «Мойдодыра» и т. д., совершенно покинула меня, и я действительно стал «и другие».
16 июля. Среда. Вчера у Федина — пожар. Дом сгорел, как коробка спичек. Он — седой и спокойный, не потерял головы. Дора Сергеевна в слезах, растерянная. Я, Лида, Катя — прибежали с ведрами. Воды нет поблизости ни капли. Бегали к Треневым. Больше всего работали Югов, Херсонский и я. Прибежали деревенские ребята и ободрали все яблони, всю землянику. Лида спасла от них кучу вещей. Я, совершенно не чувствуя старости, носил воду, залил одно загоревшееся дерево. Литфонд показал себя во всей красе: ни багра, ни бочки с водой, ни шланга. Стыд и срам. Пожар заметили так рано, что могли бы потушить 10-ю ведрами, но их не было.
17 декабря. Детиздат в октябре был должен мне 20 тысяч. Хоть я ходил в бухгалтерию этого учреждения каждый день — умоляя перевести мне деньги, он перевел их только 13-го — и они не успели дойти до действия декрета{1}. Таким образом, я опять обнищал. Работаю я сейчас над 3-м томом Некрасова…
30/XII. Вчера окончательно выяснилось, что из 21 тысячи у меня стало 2100 и опять от меня ушла машина, которая нужна мне как хлеб.
Квитке я написал такое поздравление:
Если бы не Детиздат,Был бы я теперь богатИ послал бы я друзьямДвадцать тысяч телеграмм,Но меня разорил он до ниткиИ нанес мне такие убытки,Что приходится, милые Квитки,Поздравлять Вас сегодня в открытке.
1948
7 января. Ночь. Целую ночь — с часу до пяти читал «Трудное время» Слепцова, — прелестная, талантливая вещь — единственная прелестная вещь 60-х годов. Каждый человек не двух измерений, как было принято в тогдашней беллетристике, а трех измерений, и хотя схема шаблонная, но нигде ни одной шаблонной строки. Вот истинный предтеча Чехова.
Так как Детиздат разорил меня, я согласился ежедневно выступать на детских елках, чтобы хоть немного подработать. А мне 66 лет, и я имею право отдохнуть. Боже, как опостылела мне эта скорбная, безысходная жизнь.
20 декабря. Сегодня сдал в Детгиз обновленного и исправленного «Робинзона Крузо» с предисловием. Предисловие бесцветное, и ради него не стоило читать так много о Дефо, как прочел я: и у «Чемберса», и в «Encyclopedia Britannica», и в «Cambridge History of English Literature»[93], и у Алибона изучил его биографию, достал библиографию его трудов, а написал 1½ странички банального текста.
30 декабря. На улице слякоть. Прежде Рождество было морозное, а Пасха — слякотная. Теперь почти всегда наоборот.
Сегодня начинаются детские каникулы.
Был Андроников. Принес свою книгу о Лермонтове. Рассказал о своей актюбинской находке; показал список реликвий, вывезенных им из Актюбинска. Гениально говорил — о дикости, заброошенности, вульгарности этого мрачного города. Рассказал историю Бурцева, собравшего столько ценнейших бумаг: Письма Лермонтова, Некрасова, весь булгаринский архив, письма Чехова, Карамзина, Ломоносова.
И как он рассказал обо всем этом! Для меня нет никакого сомнения, что Андроников человек гениальный. А я — стал убого-бездарным, — и кажется, это стало всякому ясно. И мне совестно показываться в люди, как голому.
Другого гениального человека я видел сегодня, Илью Зильберштейна. Героическая, сумасшедшая воля. Он показал мне 1-й том своего двухтомного сборника «Репин»{1}. Изумительно отпечатанный, и какая у Зильберштейна пытливость, какая любовь к своей теме. Это будет огромным событием — эти две книги о Репине. Какой материал для будущего биографа Репина.
1949
1 января. На 1948 год лучше не оглядываться. Это был год самого ремесленного, убивающего душу кропанья всевозможных (очень тупых!) примечаний к трем томам огизовского «Некрасова», к двум томам детгизовского, к двум томам «Библиотеки поэта», к однотомнику «Московского рабочего», к однотомнику ОГИЗа, к Авдотье Панаевой, к Слепцову и проч., и проз., и проч. Ни одной собственной строчки, ни одного самобытного слова, будто я не Чуковский, а Борщевский, Козьмин или Ашукин.
7 января. От часу до 11 часов утра, то есть 10 часов подряд к возился с корректурами, потом поехал в Ленинскую библиотеку, где сверял все ссылки на издание Некрасова 1931 г., оттуда в Детиздат (о загадках), оттуда — в Гослитиздат — поговорить о корректуре 3-го тома с Минной Яковлевной. Приезжаю домой. Где М.Б.? Показалось, что ее нет. Говорят: на диванчике. Вижу: на диванчике, скрючившись, лежит М.Б. и будто дремлет. Я к ней. Обращаюсь к ней, она молчит. Я думал: сердится. Еще раз заговорил, то же самое. Перебирает пальцами левой руки, лежит в неудобнейшей позе. Я дал ей в левую руку карандаш, он выпал. Лицо остановившееся, с тихим выражением. Я в ужасе кинулся за врачом. Врач с двумя чемоданами, Сергей Николаевич — поехал — нашел кровоизлияние в мозг, паралич правой стороны.
21 января. На прошлой неделе прочитал два доклада: один в конференц-зале Академии Наук СССР 17 января — о переводе Love’s Labour’s Lost и 19 января в Союзе Писателей — об англо американской детской литературе. Успех и там и здесь очень большой, но и там и здесь удивление: как будто не ждали, что какой-то К.Ч. может сделать дельные доклады.
23 февраля. Всё как будто в прежнем положении. Читать она не может, говорит косноязычно, правая рука окоченела, раздражительность очень большая — и все же ей лучше. Она требует чтобы ей читали газеты, интересуется международным положением, много и охотно говорит.
9 мая, воскресенье[94]. Переехали в Переделкино.
Чудесный жаркий день. Хожу без пальто, в новом сером костюме. Сегодня Виктор Петрович Дорофеев, редактор Гослитизда та, — человек, как он любит выражаться, «несгибаемый», — протирает с песком мою несчастную статейку «Пушкин и Некрасов» Начало его переработки я видел — боже мой! — «широкий читатель», «Анненков размазывал», «острая борьба», «жгучая ненависть». Это умный и въедливый, но совершенно безвкусный, воспитанный самой последней эпохой молодой человек — отлично вооруженный для роли сурового цензора, темпераментный, упрямый, фанатик. Мне он нравится, и я любовался бы им, если бы дело не касалось меня. Моих мыслей мне не жалко — ибо всякому читателю ясно, в чем дело, но мне очень жаль моего «слога», от которого ни пера не осталось. Если бы не болезнь М.Б. и не нужда в деньгах, ни за что не согласился бы я на такую «обработку» статьи.