Щемит всякая память о том месте, где ты взрос. Пусть оно другим безразлично, ничем не отменно, – а тебе всегда лучшее на Земле. Неповторимые, тоскливые изгибы полевой дороги в обмин оградных столбов. Покоселый каретный сарай. Солнечные часы посреди двора. Изгорбленная, запущенная, неогороженная теннисная площадка. Безверхая беседка, сложенная из берёзовых прясел.
Когда делилось между пятью детьми оскуделое имущество деда, отец отказался от всяких долей и просил только отдать ему Застружье – для души, для одиноких прогулок-размышлений о неудавшейся жизни, потому что угодий там уже тогда не оставалось никаких, польца хватало, только чтобы прокормить семью управляющего (он же и конюх), лишь на Рождество и Пасху присылали в Москву хозяевам двух-трёх индюшек да круг топлёного масла. А когда-то строил их каменный двухэтажный, доампирный, строгий дом поручик-конногвардеец Егор Воротынцев, о пожаловании которого именной указ Елизаветы хранился у них на московской квартире, каллиграфический.
От того указа, от того поручика конногвардейцев и протянулась жизнь нового Георгия – в армию опять, после двух поколений гражданских. (Смутно был он уверен в большем: что они – какая-то линия от угасшего рода бояр Воротынских на Угре, от славного воеводы Михайлы Воротынского, сожжённого Грозным на костре, из-за того что видел в нём соперника престолу. Но – не хватало звеньев, недоказуемо.)
Глаза уже полностью были открыты и видели всю поляну, вкрапленье нескольких дубов в замкнутое медно-хвойное море, предвечерний свет, – а тут отложило разом и уши, и услышалось погромыхивание артиллерии, не так далеко и не редкое. И – одним рывком унесло всё расслабленное успокоение, опять загудел пустой котёл души, вступило раскалённым кузнечным ковом:
Самсонов – прощался с армией! Это было сегодня, несколько вёрст отсюда. Всё пропало, помочь нельзя.
И его эстляндцев уже не было с ним – убеждённых им, возвращённых им и не зря ли погубленных?
И коня уже не было при нём. Коней, их двое. Арсений?..
Воротынцев на локте поднял ломотное тело, посмотрел вправо, влево – не было Арсения. Через спину, шею изворачивая, в плече и в челюсти боль, окинулся – здесь. Лежал на спине во всю растяжку, головой на чурке. Если спал, то с недокрытыми глазами. Нет, не спал, посматривал, но лицо покойно, как у сонного.
Этот один и остался на нём. Рвался Воротынцев повлиять, помочь целой армии. И остался с одним солдатом.
– Мы спали? – тревожно проверил.
Арсений не сразу, не по-военному, сладко рот растянул:
– А-га.
– Как это? Мы не должны были спать! – изумлялся Воротынцев, а всё ещё не было полной силы вскочить, и он только перевалился на другой бок, к Арсению. Вытянул часы, но и глядя на них, не мог точно сообразить.
У тела свой ритм, свой допустимый темп. Как быстро ни завихривались полки и дивизии, воронкой втягиваемые в пропасть поражения, – комочек тела не мог начать в этой круговерти своего самостоятельного противного движения, пока в нём что-то предыдущее не замкнулось и не отпало через сон неподвижный и ленивое это лежанье с разглядыванием близких былинок. Какой-то срок оцепенения и самовозврата должно было перебыть тело от прежней скорости с одним смыслом до новой скорости с другим.
Как же можно было спать? И едва ль не четыре часа! На пять минут прилегли… Армия гибнет, кого-то можно выводить, что-то делать, – а он спал!
– Почему ж ты меня не разбудил? Ты же знал, что спать нельзя?!
Арсений чмокнул, вздохнул, зевнул:
– Так и я же спал, ваше… ваше… Я – три ночи не спамши. А вы вон пятую. Куды ж нам идти?
Ну, сон ладно, он прав, тело лежит, придавленное к земле, благодарное, и ещё сейчас не может подняться. Но не знает солдат, что полковник свалился на землю не от усталости. Пятеро суток от Остроленки он скакал, убеждал, призывал – а тут свалился. От отчаянья. Вот отчаянья он за собой прежде не знал, вот этого и не мог простить. Лежал, мямлил, вспоминал прошлое – а прошлое не помнится в добрый час.
Возвращалось ошеломлённое сознание, но и сейчас Воротынцев не мог охватить всех размеров катастрофы – необъятной, неуправляемой. Ни всего, ни большей части спасти уже было нельзя. Но что-то же можно? что-то же делать! Да-а-а, вспомнил он, – карта пропала, с конём и карта. Так он ослеп.
Воротынцев промычал, кулаком постучал по лбу. Через немочь тела – благодарного, благодарного за отдых, подтянул колени, обнял их. Хоть бы карту! хоть бы карту!..
Осталась голова – осталась в голове и примерная общая конфигурация, но это не то.
Воротынцев больше повернулся на Арсения. Под вниманием полковника нехотя приподнялся и тот, руками сзади подпёр туловище, а длинные ноги так и не пошевелил. Фуражка его опрокинулась на землю, волосы были залохмачены, и вид хмурый, как с перепоя. Моргал.
– Завёл я тебя, – сообразил Воротынцев. – Остался бы ты там, не окружили.
– Може б там уже и без головы, – уступчиво шатнул её Арсений. – Что выпито, что пролито, того не разделишь.
Ещё раз удивился Воротынцев самодостоинству этого солдата: как он умел, не выходя из подчинения, быть и сам по себе особо. Без офицерской снисходительности, как человеку своего круга, тихо сказал ему:
– Но мы выберемся, ты не думай.
– Ещё б не выбраться! – выпятил шлёпистые губы Арсений. – По такому-то лесу!
– Да он к шоссе, кажется, не подходит. А по шоссе – немцы.
– Ну так и здесь переосенюем. Пока цепь снимут.
– Как это переосенюем?
– Да в шалаше сокроемся, до зимы. Кореньями да ягодами всегда живы будем.
– Три месяца?
Благодарёв сощурился важно, будто вдаль:
– Жива-али люди. И годами.
– Кто такие?
– Да хоть и в пустынях.
– Да мы ж с тобой не пустынники! Мы – подохнем.
Со знанием покосился Благодарёв из своего подпёрто-высокого положения:
– Коли надо – всё можно.
– Но мы не монахи, мы военные. Мы пробиваться будем. И как можно скорей, пока силы ещё. Ведь живот грызёт?
– Да уж и отгрызло, – пустыми зубами жевнул Арсений.
Этот сон вповалку придал силы им. Уже не батальоны собирать, а – самим пробиться. Ему, Воротынцеву, пробиться в Ставку, правду найти и правду рассказать. И тогда вся поездка будет не зря! Вот и долг его, и во всей окружённой армии – его одного. А батальоны собирать – есть офицеры кроме.
И вновь – как отложило уши. Воротынцев услышал – тишину. Артиллерия не била больше. Иногда – ружейный дальний выстрел. Иногда – очередь из двух-трёх.
Это могло значить: кончено всё!
И он оперся – вскочить! (Да не той рукой, кольнуло плечо.) А получилось – насторожился вслед за Арсением: тот, кажется, ушами шевельнул отдельно и, скинув отупенье, живо смотрел между деревьями.
Хрустя, шли сюда.
Шёл – один. Неуверенно.
– Наш, – определил Арсений.
Раз один – не могло быть иначе.
Но остались у земли.
А тот – шёл. Брёл. Офицер. Худенький. Не молодой даже, юный. Раненый? – так шашка ему тяжела. Что-то знакомое.
– Подпоручик! – узнал, крикнул, поднялся Воротынцев. – Ростовский?
Из испуга – и сразу в радость перекинуло безусого, дитятного подпоручика:
– О-о, господин полковник!
– А вас – не эвакуировали? Вы что ж, пешком из госпиталя? – Но ответить не дав: – А карты – нет у вас случайно, а?
На подпоручике – не портупея, но с особой важностью вертикальные подпогонные ремни с пряжками – от каждого плеча и прямо к поясу. А при узенькой фигуре – офицерская сумка самого большого размера, и набитая.
– А как же! – ещё просиял бледный подпоручик и расстёгивал сумку. И, похвалы ища: – Да какая чёткая, немецкая! Я в Хохенштейне нашёл! А в госпитале подклеил.
Но говорил – с усилием. И стоял с усилием. Тошнило ли, лечь хотелось?
– Ах вы молодец! ах вы молодец! – потрепал его Воротынцев по спине. – Вы куда ранены? Да, вы контужены. Голова? Ну всё-таки проходит? Вы вот что, шинель на землю и ложитесь пока, вы бледный!.. Я сказал – ложитесь!
А сам уже разворачивал, раскидывал карту по траве – надвое, надвое, надвое. И уже нависал над ней, наклонился как сокол над жертвой. Что он спал полчаса назад, что он вообще способен успокоиться и лежать – было непредставимо.
– Арсений, подай сучков, углы придавить. Так, подпоручик, объясните, как вы шли.
Воротынцев стоял перед картой на коленях, а Харитонов лежал на животе, скрутку шинели держа под грудью и тем возвышаясь. Иногда он отдышивался, а то глаза прикрывал, но старался говорить без перерывов, чётко и пободрей. Он рассказывал и тут же показывал по карте, пальцами без всякой отделки и отроста ногтей, – как вчера вечером вышел из Найденбурга, как уже было перехвачено шоссе. Как он приближался к нему, и отходил, и где ночевал. А сегодня пошёл на деревню Грюнфлис, но…
– Как, и Грюнфлис? Когда они вошли?
– Да не соврать… часа три назад…
Пока тут спали…
…Как он думал найти свой полк при 15-м корпусе…
– И где, по-вашему, мы сейчас находимся?