В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги… Не прошло и трех мгновений — и постель была смята: в месте бледного профиля отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего — не было; кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос; вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под спущенной кисеи, на окне, в сквозном серебре, — там дрожала черная, тощая тень.
А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто прочерченный тушью… Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали шаги.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд, которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным любопытства; неспокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его касаться невмоготу… хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика мелкой дробью толчков.
В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок; угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища детства, а… гадины, которую… пришибают… на месте…
Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты, Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего разговора помолодел, ну, право, — лет на восемь, именно превратившись в «Сережку» из Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот «Сережка» с подобострастием не внимал парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском парке тому назад — восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет изменили: бузина сломалась давно, а он… — подобострастно поглядывал он на Сергея Сергеича.
Их неравные отношения опрокинулись; и все, все — пошло в обратном порядке; идиотский вид, пальтецо, толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения, — все, все это наводило на грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя; впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами.
И Аблеухов осунулся.
— «Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?»
— «А?»
— «Службу…»
— «Как видите…»
И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног.
— «Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит — легко…»
— «Что такое?»
— «Легко схватить жабу».
— «И по вашему делу», — глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое фырканье.
— «?»
— «Да я не о горле… Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по вашему делу, а именно: благодаря вам».
— «Намек», — чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере (не в пролетке, не на проспекте — тем более…).
С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых поздно вечером в городе, — от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и — не поверят глазам; дома будут рассказывать:
— «Верите ли, мы на улице повстречали слона!»
Но все над ними смеются.
Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихутина; не было в них возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом); ползучие гадины ведь не вызовут гнева — просто их пришибут, чем попало: на месте…
Николай Аполлонович соображал поручиком процеженные слова о том, что службу покидает поручик — из-за него одного; да, — Сергей Сергеич Лихутин и потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста (в ней гадина и будет раздавлена)… Произойдет такое, такое… Николай Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и — и: все его десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика.
— «А?.. Что это?.. Почему это вы?»
Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя лукавыми ямочками на лилейных ланитах).
— «Сергей Сергеич… Я, Сергей Сергеевич… Я должен признаться вам… Ах, как я сожалею… Крайне, крайне печально: мое поведение… Я, Сергей Сергеич, вел себя… Сергей Сергеевич… позорно, плачевно… Но у меня, Сергей Сергеевич, оправдание — есть: да, есть, есть оправдание. Как человек просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей Сергеевич, — вы сумеете все понять… Я не спал эту ночь, то есть, я хотел сказать, страдаю бессонницей… Доктора нашли меня», — унизился он до лганья, — «то есть мое положение — очень-очень опасным… Мозговое переутомление с псевдогаллюцинациями, Сергей Сергеевич (почему-то вспомнились слова Дудкина)… Что вы скажете?»
Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь гнева: их… пришибают… на месте…
— «Псевдогаллюцинации…», — умоляюще затвердил Аблеухов, перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не ответили); он хотел объясниться немедленно; и — здесь, на извозчике: объясниться здесь — не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд; если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то — все, все, все: будет кончено! Кон-че-но!! Произойдет убийство, оскорбление действием, или просто случится безобразная драка:
— «Я… я… я…»
— «Сходите: приехали…»
Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами — поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.
Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то замешкался.
— «Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка… Ах? Где она? Неужели же я выронил палку?»
Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны умоляющие глаза.
— «Ну? Что же?»
— «Да палка».
Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и — ни с места.
Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника, — принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, — в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлоновича, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и — кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна.
— «Я пойду, пойду, Сергей Сергеич…»
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.