Хомяков провозглашал, что западная цивилизация «гибнет от личного начала», от развития в ней центробежных сил, а Россия полна силами центростремительными и русская душа по природе своей — это «соборная душа», выражающая собою слияние с другими душами. И все же именно хомяковские слова о Европе: «страна святых чудес», по наблюдению Розанова, «вошли почти пословицею в живой оборот нового русского языка». «Какая насмешка истории, — добавляет он, — если принять во внимание, что во всех своих трудах он <Хомяков> усиливался оспорить этот яркий афоризм».
И все же своей упорной и целенаправленной деятельностью Хомяков «покачнул все русское сознание в сторону народности, земли, в сторону большего внимания к своей истории и нашей церкви». Однако через полвека после его смерти, признает Розанов, идеи его не представляют «высокого и цельного здания». Они подобны рассыпавшейся башне Святого Марка в Венеции: «Во всяком случае, не у Хомякова русские научились простоте, смирению и любви. Если хотите, они этому больше научились даже у Белинского и Грановского (с последним Хомяков вел ученую полемику). Осмелюсь сказать, что простоте и смиренству они даже больше научились у Некрасова». В одном стихотворении Некрасова Розанов находил больше чувства народности, чем во всех стихотворениях Хомякова.
Особое внимание Розанова привлекла оценка Хомякова П. А. Флоренским. В 1916 году он посвятил две статьи рассмотрению взглядов своего московского друга. Как известно, славянофилы, в отличие от западников, видели «центр» жизни в России. Флоренский, пишет Розанов, своим монументальным трудом «Столп и утверждение истины» сделал драгоценный вклад в разыскания этого «центра Руси»; «Яркость и блистания мысли Хомякова попали под гранение его страстного почитателя, вождя теперешнего возрожденного молодого славянофильства (в Москве)»[438].
Русское общество было в течение долгих лет отлучено от Хомякова, которого Флоренский назвал «самой благородной личностью новой России» и утверждал, что «все возрастающая доселе слава Хомякова в последнее время готова вспыхнуть ярким пламенем, в связи с возникновением отвращения от западной культуры и поднявшим голову славянофильством…»[439]. Более осторожный в своих суждениях Розанов возражает на это, что Флоренским слишком много сказано в пользу славянофильства, в частности Хомякова.
Глядя на русскую предреволюционную действительность более реалистически, Розанов не видел каких-либо условий для воскрешения Хомякова. В самом деле, вопрошает он, как что-либо «из Хомякова» стало бы принимать общество, «испившее из чаши Карла Маркса»? «Шел или начинался процесс „политического бешенства“; и уже „бешенство“ обнаруживалось по отношению ко всяким идеальным или идеалистическим вещам… Нам и Пушкина не надо, потому что он „не ведет нас на баррикады“».
Поле русского славянофильства порастало травой забвения. Когда в 1915 году появился первый том «Сочинения» К. С. Аксакова, Розанов невольно «всплакнул» над забытой могилой старого славянофила. «Если назвать имя Константина Аксакова, то не найдется грамотного человека на Руси, который не отозвался бы: „Знаю, — Аксаковы, — как же… Любили Русь, царей, веру русскую“; и, с туманными глазами и погодя, закончил бы: „Написали „Семейную хронику“…“ Но если бы упорнее переспросить о Константине Аксакове, то не только „грамотей“, но и человек образованный, окончивший курс классической гимназии и окончивший курс в университете, притом на историко-филологическом факультете, ответил бы из ста случаев в девяноста, что он, правда, слыхал имя Константина Аксакова, но решительно ничего из его сочинений не читал…»[440]
Россия всегда была внимательнее к гениям других народов, чем к своим писателям и мыслителям. В этом тоже свое национальное, «русское», какое-то неизбывное. «И можно сказать без преувеличения, что сочинения Кон. Аксакова, русского патриота и мыслителя, который вложил огромный вклад в объяснение хода русской истории и умер всего 50 лет назад, менее известны русскому человеку и русскому обществу, нежели творения Еврипида, — славного грека, положим, но умершего уже более двух тысяч лет назад. Еврипида и Демосфена, не говоря уже о Цицероне, знают подробнее и основательнее русские люди, чем Хомякова, Киреевского и Кон. Аксакова».
Еще с тех времен, когда Розанов дружил с Н. Н. Страховым, он высоко ценил наследие Аполлона Григорьева, «знаменитого своею неизвестностью критика». В одной из бесед с молодым Розановым Страхов назвал Григорьева гениальным и сумасшедшим человеком. Розанов растолковывает эти слова своего наставника следующим образом: «Он был под вечным впечатлением, всегда под впечатлением — изящнейшего, и это впечатление несло его с силою, как ураган несет листок. Впечатление в Григорьеве всегда было больше Григорьева, и он ему подчинялся, как лодочка аэронавта движению огромного над нею шара»[441].
Особенно высоко ценил Розанов в Григорьеве широту его общественно-литературной платформы, его «незафрахтованность» различными партиями и течениями. «Для Чернышевского „вне Чернышевского“ не было России, и для Добролюбова „человеческий разум“ оканчивался там, где не читался „Современник“. Григорьев был совершенно не таков»[442]. Он создал свою теорию органической критики как рассмотрение словесного мастерства отдельных писателей в свете народных идеалов и представлений, сложившихся в ходе исторической жизни народа как кровно-родовой общности.
И как радовался Василий Васильевич, когда стало наконец выходить новое издание сочинений Ап. Григорьева. Выпущенный Страховым в 1876 году том Сочинений Григорьева был продан «с весу» букинистам: его никто тогда не покупал. «Пошел на обертку» за ненадобностью тому поколению.
Пришли другие времена, появилось новое серьезное поколение. К нему и были обращены мысли Розанова, когда он писал об Ап. Григорьеве, усматривая в его страданиях и судьбе сходство с муками и судьбой Глеба Успенского и Мусоргского. Но при всем ужасе их житейского существования они были счастливы «тайными звуками души». Григорьев, Мусоргский, Успенский — это уже не «мертвые души». «Ошибся Гоголь: не все мертво на Руси. Ошибся великий Кашей нашей литературы. Хороша ты, Русь; ну — и пьяна ты, Русь. К счастью — была»[443], — писал Розанов за год до Февральской революции, предчувствуя надвигающуюся грозу и «коней», готовых вдребезги разнести старую Россию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});