действии означает, как правило, смену облика, надевание или снятие маски, узнавание, разоблачение и пр.[276] В «Пиковой даме» карточная дама превращается в подмигивающую старуху, отмечая перипетию в действии – переход героя от выигрышей к решающему проигрышу. Вспоминаются также узнавание Эдипа в «Царе Эдипе» Софокла, разоблачение короля-убийцы в «Гамлете» У. Шекспира и т. д. Изоморфизм этих двух типов художественных превращений обусловлен еще структурой древних обрядовых действ, переломный момент
(перипетия) которых совпадал со сменой ритуальных масок
(троп).
В лирических произведениях чаще преобладают образы-тропы, хотя это и не исключает возможностей чисто сюжетного строения образа, например в стихотворении Пушкина «Я вас любил…», где при отсутствии переносных значений слов образность носит динамически-временной характер, раскрывая перипетии любовного чувства в трех временах и лицах (прошлое, настоящее, будущее – «я», «вы», «другой»). Метафоричность и сюжетность – стяженность вещей в пространстве и их развернутость во времени – составляют главную специфику литературного образа как более обобщенного и условного в сравнении с пластическими видами искусств.
По степени обобщенности образы делятся на индивидуальные, характерные, типические, образы-мотивы, топосы, архетипы. Мотив – это образ, повторяющийся в ряде произведений одного или многих авторов, выявляющий творческие пристрастия писателя или целого направления. Таковы образы-мотивы моря и гор у писателей-романтиков, углов и порогов у Ф. Достоевского, метели и ветра у А. Блока, дождя и сада у Б. Пастернака. Топос («общее место») – это образ, характерный уже для целой эпохи или нации. Таковы топосы «мир как книга», «мир как театр» для европейской художественной культуры Средних веков и Возрождения, топосы дороги или зимы для русской литературы (Пушкин, Гоголь, Некрасов, Блок и др.). Наконец, образ-архетип заключает в себе наиболее устойчивые и вездесущие «схемы» или «формулы» воображения, такие как «персона», «тень», «самость», «мудрец», «анима» и «анимус», проявляющиеся как в мифологии, так и в искусстве на самых разных исторических стадиях.
Историческое движение образности
В ходе исторического развития художественной образности меняется соотношение ее основных компонентов: предметного и смыслового, которые тяготеют то к равновесию и слиянию, то к разорванности и борьбе, то к одностороннему преобладанию. Так, в искусстве Древнего Востока преобладают аллегорические или символические образы, в которых бесконечное, грандиозно-трансцендентное содержание не вмещается в рамки предметной зримости и завершенности; тогда как в античном искусстве достигается полная явленность смысла в ясных, пластически очерченных образах, содержание и форма которых сближены человеческой мерой, а не противостоят друг другу как божественное и земное, возвышенное и ничтожное. Образность новоевропейского искусства эволюционирует от классической соразмерности, явленной в Античности и отчасти восстановленной Ренессансом, к эстетике контрастного – вычурного или уродливого, культивируемой уже в барокко. Дальнейшая поляризация приводит к романтической, а затем к реалистической образности, направленной преимущественно либо на выражение внутреннего мира в его бесконечном содержании, либо на отображение внешней действительности в ее конкретных исторических формах. Классическое, барочное, романтическое и реалистическое – четыре основных предела, между которыми развивается образность в искусстве Нового времени, устремляясь то к гармонической завершенности, идеалу порядка, то к гротескным смещениям, причудливым диспропорциям, то к открытости и глубине субъективного самовыражения, то к точности исторического и локального.
В XX веке все эти тенденции сосуществуют, борются, перекрещиваются в искусстве различных творческих методов и направлений, например в неоклассической поэтике акмеизма, неоромантических течениях символизма, экспрессионизма и т. д. Новейшая образность тяготеет к еще более дальним и расходящимся пределам предметной точности и смысловой обобщенности, ведущим за рамки традиционного искусства вообще – к документализму и мифологизму, то есть к образам, сопричастным либо внехудожественным формам научного исследования, либо дохудожественным формам творческой фантазии (что отчасти было предвидено еще в XIX веке Гегелем и Ф. Шеллингом, указывавшими противоположные пути развития образности – к сближению с наукой и мифологией). С одной стороны, сухая протокольность, перечислительная инвентарность, хроникальность, роман-репортаж; с другой – притчевость, параболизм, мифотворчество, «магический» или «фантастический» реализм, фэнтези: такова поляризация предметных и смысловых компонентов, все дальше уводящая от «классического» образа.
Учения об образе
Вместе с выделением художественного образа из синкретической целостности мифа начинается и процесс его теоретического осмысления. Античный термин для образа – «эйдос», в двузначности употребления которого интуитивно уже выявлялась его двуплановость. Эйдос – это и наружный вид, облик предмета, и его чистая, внетелесная и вневременная сущность, идея. Позднейшие, новоевропейские теории, подчеркивающие нераздельность в образе его «вида» и «идеи», лишь заново соединяют то, что было нераздельно уже этимологически, в самом лексическом значении древнегреческого «эйдоса». Однако искусство, по мнению античных мыслителей, не прямо связано с эйдосами, а через «мимесис», подражание, что указывает на зависимость, «отраженность» образов по отношению к действительности. Для Платона образы в искусстве – это копии реальных предметов, которые сами являются копиями вечных идей; отсюда его в целом отрицательное отношение к «образным», «подражательным» искусствам, «стоящим на третьем месте от истины» и создающим обманчивую видимость, царство призраков. Для Аристотеля образы уже не уступают реальным вещам, а в чем-то даже поднимаются над ними, ибо подражают не сущему, а возможному и заключают в себе не единичное, а общее. Следовательно, мимесис – это подражание и одновременно претворение, преображение предмета, ведущее не к обману, но к возвышению над действительностью, к очищению от ее давящих аффектов (катарсис). Эта тенденция к оправданию и возвеличению эйдоса в послеплатоновской эстетике достигает кульминации у Плотина, который отдает ему предпочтение не только перед единичными вещами, но и перед обобщенно-отвлеченным, философским познанием. Подражая природе, художник не удаляется от нее в область мнимого, а обнажает ее тайные прообразы, чистые «идеи», чтобы «эйдос, находящийся в телах, связал и победил природу, по своей бесформенности ему противоположную»[277]. Отсюда впервые введенное Плотином понятие «внутреннего эйдоса», то есть такого образа, который не извне, «иллюзорно» подражает вещам, но тождествен или сопричастен их глубинной идее, закону их порождения из Единого. Такой образ даже выше рассудочного понятия, ибо есть не просто правильный способ познания Единого, но «прекрасный» способ его существования, цельность его самобытия.
Если античная эстетика рассматривает образ исключительно в его отношении к объективному бытию, то новоевропейская, особенно немецкая классическая эстетика, привносит в теорию образа его отношение к творческому субъекту и его духовно-познавательной деятельности. Соответственно в образе акцентируется не миметический, подражательный момент, а продуктивный, выразительно-созидательный: чувство, мысль, идеал, фантазия – все, в чем утверждает себя единичная субъективность художника или собирательная субъективность человечества. При этом, если античные мыслители, стоявшие перед задачей вычленить художественный образ из синкретической целостности мифа-ритуала, подчеркивали его дифференциальные признаки (образ – не реальность, не историческое повествование, не ремесленное изделие