не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»
Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.
Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.
Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.
Он опять позвал на помощь.
Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.
Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.
Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.
— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.
Пауза.
— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?
Шурка сказал адрес.
— Дома у тебя кто?
— Один я. Мать сегодня схоронил.
— А отец?
— Еще летом под Нарвой…
Снова пауза.
— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.
— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..
Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…
И Люде тоже видится ночь. Черным черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.
Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.
Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.
Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?
Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!
Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.
— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!
Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.
Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.
За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.
На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.
Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.
А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.
Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.
Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.
А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..
Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.
Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.
Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…
— Так и не увидели танцев? Грустно.
— А вы?
— Я-то ничего. Мне просто нравится музыка.
— И мне.
Они вышли из ложи и включились в «факельцуг», как назвал Александр медлительное шествие пар по кругу.
Он мельком взглянул на свою спутницу, не вникая, как говорится, в ее наружность. Да, худенькая, небольшого роста, кажется, некрасивая. Но он и не собирался ухаживать.
— Вы начали говорить о теме города, — напомнил он.
Да, девушка разбиралась в этом! Оказывается, училась в университете, готовилась стать искусствоведом!
От темы великого города перешли к самому городу.
Люда самозабвенно любила Ленинград.
— Могу читать и перечитывать его без конца — как любимую книгу! — сказала она с воодушевлением. — Перелистывая его гранитные страницы…
Она вообще говорила с воодушевлением, немного наивным, но милым. Александр заметил, что встречавшиеся в фойе оборачиваются и глядят им вслед: такими блестящими были глаза его спутницы.
— Позавидуешь вашим знаниям, — сказал он искренне.
Дело было, однако, не только в знаниях.
— Мы столько пережили вместе с Ленинградом, — сказала она.
— Да? Я тоже.
Но о блокаде поговорить не удалось. Раздался звонок, призывающий в зал.
Александр по-прежнему не смотрел на сцену. Лишь когда заработали цветные прожектора, создавая иллюзию волн, он привстал, чтобы оценить происходящее со своей профессиональной, флотской, точки зрения. Гм! Ну и волны!
Возможно, продлись балет еще с полчаса, Люда и Александр, мысленно покружив порознь по городу, встретились бы, наконец, на Дворцовой площади. И тогда в антракте они узнали бы друг друга.
Но этого не произошло.
Александр проявил учтивость до конца. Когда спектакль кончился, он предложил взять такси, чтобы доставить Люду домой. Но что-то в его голосе заставило девушку отказаться. Показалось, что ему не очень хочется провожать ее.
— Я живу недалеко, — сказала она, чтобы вежливо объяснить отказ. И все же словно бы ждала чего-то — быть может, деликатно высказанной просьбы о новой встрече.
— Тогда пожелаю всего хорошего, — чопорно сказал Александр. — Было очень интересно. Спасибо, что рассказали о теме великого города.
Кончиками пальцев он коснулся козырька фуражки, повернулся и ушел.
А Люда, перебегая Поцелуев мост — о нем шутят, что это единственный мост в Ленинграде, который не разводится, — ругала себя без устали, со всей страстью к преувеличениям, свойственной юности. Бесстыдная! Мерзкая! Каким было ее поведение в театре? Ведь она просто вешалась на шею этому моряку! Чуть ли не упрашивала его проводить ее, умоляла, если не словами, то взглядом!
Что он мог о ней подумать?..
А он ничего о ней не думал.
Ей стало бы еще обиднее, если бы она узнала, что моряк