А она стояла перед ним, глядя на него своими золотистыми глазами, иногда скашивая их в сторону шорохов в папоротнике, и углы губ ее слегка вздрагивали, и лицо, как всегда, дышало, и пульсировал стебелек шеи, а правая ступня осторожно ерзала по земле, и он понял, что это она потирает о землю большой палец ноги, проверяет, остался кончик занозы или нет.
Солнце уже довольно сильно припекало, и от папоротниковых зарослей поднимался тот особый запах разогретого папоротника, грустный дух сотворенья земли, дух неуверенности и легкого раскаяния.
* * *
В этот еще свежий зной, в этот тихий однообразный шелест папоротников словно так и видишь Творца, который, сотворив эту Землю с ее упрощенной растительностью и таким же упрощенным и потому, в конце концов, ошибочным, представлением о конечной судьбе ее будущих обитателей, так и видишь Творца, который пробирается по таким же папоротникам вон к этому зеленому холму, с которого он, надо полагать, надеется спланировать в мировое пространство.
Но есть что-то странное в походке Творца, да и к холму этому он почему-то не прямо срезает, а как-то по касательной двигается: то ли к холму, то ли мимо проходит…
А-а, доходит до нас, это он пытается обмануть назревающую за его спиной догадку о его бегстве, боится, что вот-вот за его спиной прорвется вопль оставленного мира, недоработанного замысла;
— Как?! И это все?!
— Да нет, я еще пока не ухожу, — как бы говорит на этот случай его походка, — я еще внесу немало усовершенствований…
И вот он идет, улыбаясь рассеянной улыбкой неудачника, и крылья его вяло волочатся за его спиной. Кстати, рассеянная улыбка неудачника призвана именно рассеять у окружающих впечатление о его неудачах. Она, эта улыбка, говорит: «А стоит ли так пристально присматриваться к моим неудачам? Давайте рассеем их на протяжении всей моей жизни, если хотите, даже внесем их на карту моей жизни в виде цепочки островов с общепринятыми масштабами: на 1000 подлецов один человек».
И вот на эту рассеянную улыбку неудачника, как бы говорящую: «А стоит ли?» — мы, то есть сослуживцы, друзья, соседи, прямо ему отвечаем: «Да, стоит». Не такие мы дураки, чтобы дать неудачнику при помощи рассеянной улыбки смазать свою неудачу, свести ее на нет, растворить ее, как говорится, в море коллегиальности. Потому что неудача близкого или далекого (лучше все-таки близкого) — это неисчерпаемый источник нашего оптимизма, и мы, как говорится, никогда не отрицали материальную заинтересованность в неудачниках.
Даже в самом крайнем случае, если ты — полнейший рохля, слюнтяй, разиня и никак не можешь использовать неудачу близкого, и то ты можешь подойти к нему и, покачав головой, сказать:
— А я тебе что говорил?
…Но все это детали далекого будущего, а пока Творец наш идет себе, улыбаясь рассеянной улыбкой неудачника, крылья его вяло волочатся за спиной, словно поглаживая кучерявые вершины папоротниковых кустов, которые, сбросив с себя эти вяло проволочившиеся крылья, каждый раз сердито распрямляются. Кстати, вот так вот в будущем, через каких-нибудь миллионы лет, детская головенка будет сбрасывать руку родителя, собирающегося в кабак и по этому поводу рефлексирующего и с чувством тайной вины треплющего по голове своего малыша, одновременно выбирая удобный миг, чтобы улизнуть из дому, и она, эта детская головенка, понимая, что тут уже ничего не поможет, отец все равно уйдет, сердито стряхивает его руку: «Ну и иди!»
Но все это опять же детали далекого будущего, и Творец наш, естественно, не подозревая обо всем этом, движется к своему холму все той же уклончивой походкой. Но теперь в его замедленной уклончивости мы замечаем не только желание скрыть свое дезертирство (первое в мире), но отчасти в его походке сквозит и трогательная человеческая надежда: а вдруг еще что-нибудь успеет, придумает, покамест добредет до своего холма.
Но ничего не придумывается, да и не может придуматься, потому что дело сделано. Земля заверчена, и каждый миг ее существования бесконечно осложнил бы его расчеты, потому что каждый миг порождает новое соотношение вещей, и каждая конечная картина никогда не будет конечной картиной, потому что даже мгновенья, которое уйдет на ее осознание, будет достаточно, чтобы последние сведения стали предпоследними… Ведь не скажешь жизни, истории и еще чему-то там, что мчится, омывая нас и смывая с нас все: надежды, мысли, а потом и самую плоть до самого скелета, — ведь не скажешь всему этому: «Стой! Куда прешь?! Земля закрыта на переучет идей!»
Вот почему он уходит к своему холму такой неуверенной, такой интеллигентной походкой, и на всей его фигуре печать самых худших предчувствий (будущих, конечно), стыдливо сбалансированная еще более будущей русской надеждой: «Авось как-нибудь обойдется…»
* * *
Солнце и в самом деле довольно сильно припекало, и от папоротниковых зарослей поднимался тот особый запах разогретого папоротника, грустный дух сотворенья земли.
Крепкие стебли папоротников, красноватые у подножия, поднимались над землей, устланной остатками прошлогоднего поколения папоротников, сквозь которые просачивалась изумрудная зелень травы и совсем юные, толстые, розовые безлиственные стебельки папоротников с туго закрученными вершинами.
Один из них, нечаянно сломанный ее ногой, торчал возле нее и из его мясистого стебля сочилась густая жидкость, не то кровь, не то сок, словно из тех далеких времен, когда еще не определилась разница между кровью теплокровных и соком растений, между жаждой души и жаждой тела.
Он снова почувствовал сковывавшую сознание страсть и сделал шаг, а она не только не отодвинулась, не испугалась, а сама протянула руку и вдруг погладила, вернее, тронула его глаз шершавой ладонью. В ее прикосновении было больше трезвого любопытства ребенка, чем робкой нежности девушки. Он обнял одной рукой ее твердую ребячью спину, горячую от солнца.
— И чего ты во мне нашел, я худая, — не то предупредила она, не то сама удивилась той силе очарования, которая была заложена в ней и которая пробивалась, несмотря на худобу и юность.
«Если б я знал», — подумал он, и потянул ее к себе, и сразу почувствовал дымно-молочный запах ее тела, ее руки, легшие ему на плечи и обжигающие их сквозь рубашку, ее близкое лицо, дышащее свежим зноем, и нестерпимое любопытство ее глаз. И уже готовый на все, он все еще не решался ее поцеловать, словно свет сознания еще слишком озарял детскость и чистоту ее лица, тогда как тело его все теснее и теснее прижималось к ней, словно поток страсти прикрыл их до горла, и уже было не стыдно за то, что делается внутри этого потока, как бы мчащегося мимо сознания.
— Тссс! — вдруг просвистела она, и руки ее быстро сползли с его плеч и кулаками уперлись ему в грудь.
— Что? — спросил он, ничего не понимая и глядя на ее внезапно удалившееся лицо.
— Кто-то идет, — шепнула она и кивнула через плечо.
Он оглянулся. Сквозь ветки папоротника, на расстоянии тридцати шагов от них, виднелась каменистая вершина холма, через которую проходила тропинка. Он оглядел пустынную вершину холма, покрытую редкими кустами ежевики и светящуюся печальными белыми камнями, похожими на черепа каких-то доисторических животных, и подумал, что она нарочно все это разыграла, чтобы отвлечь его, но в это мгновенье на вершине холма появилась чуть сутулая фигура ее чахоточного брата.
Хорошо заметный отсюда, он подымался на вершину, заложив руки за спину, каким-то тихим, безразличным шагом, какой-то пустотелой походкой, равнодушный ко всему на свете и отдаленный ото всех выражением горькой обиды, застывшей на его худом лице и сутулой, зябнущей даже в эту жару фигуре.
— Он же не видит нас, — шепнул Баграт и, взглянув на ее лицо, поразился выражению грусти и удаленности ее лица.
— Неужели и он умрет? — прошептала она и как-то потянулась вслед за исчезнувшим на той стороне холма братом. Баграт почувствовал укол ревности.
— Все умрем, — сказал он и ощутил, что слова его упали в пустоту.
Она все еще из-за плеча смотрела на вершину холма, за которым исчез ее брат, и покачивала головой. Он вдруг почувствовал себя нашкодившим ребенком, которому открыли жестокий смысл его шутки. Она подняла глаза и посмотрела на него с грустным удивлением, словно спрашивая: «Неужели можно быть счастливыми, если рядом такое?»
Он ничего не ответил на ее взгляд, он просто растерялся. Он почувствовал, что за нею стоит какая-то сила, и растерялся от того, что не мог себе объяснить, откуда взялась эта сила в этой девочке.
— Знаешь, — сказала она ему, перестав прислушиваться и опуская голову, — лучше я окончу школу и тогда, если ты не передумаешь, возьмешь меня… А то дедушке и так.
— Что и так? — спросил он.
— Ну, сам знаешь, ему будет неприятно, — сказала она, как бы упрашивая его не уточнять, что именно и почему будет дедушке неприятно. Он был уверен, что дедушка никогда не согласится отдать свою любимую внучку за него, полукровку.