— Какие корни? — обомлела Таисья Никитична.
— Какие, какие? — заматерился было Семен Кузьмич, но нутряная боль не дала разогнаться ругани, — заскрипел, захоркал, обхватил руками грудь. — Всё, тебе говорю… Неделю, не больше… Валентине передай и Николаю, пускай проститься придут.
Таисья Никитична — в слезы. Но слезы душу облегчают, а смерть ближнему не заслонят.
— Папа! Хрен тебе в лапу! — вскричал Череп, увидев умирающего отца, попробовал взбодрить гостинцем: — Чего загрустил, как рваный валенок? Я вот тут коньячишки принес, елочки пушистые!
Бодрячество сына старика не проняло, у него даже синие губы не покривились в усмешке, взгляд при виде бутылки коньяку не потеплел. Рядом с Черепом к постели больного присела на стул Валентина Семеновна. Она была серьезна, печальна, отца жалела. Она взяла отцову изношенную, больную, легкую руку:
— Чего, отец, хочешь напоследок сказать? — спросила мягко и искренно.
— Мало водки пил! Мало с бабам спал! — злобно ответил Семен Кузьмич.
— Тьфу на тебя! — взвилась Валентина Семеновна, вскочила со стула. — Верно мать-покоенка говорила: «Горбатого токо могила починит…»
Череп ликовал:
— Во как мы, елочки пушистые! На смертном одре!
— Фу! Греховодник! — фыркнула Таисья Никитична. — Умереть толком не можешь, прости меня, Господи, — мелко перекрестилась.
— Какой же он грешник? — возмутился Череп. — Кто определяет, что он грешник? Попы, что ли? Так вон погляди-ка на попов-то! У них животы отвисли ниже яиц… Беспризорники на свалке живут. Детдомов не хватает. А попы, знай, церкви свои лепят. Подати собирают…
— Уймись, Николай, — оборвала Валентина Семеновна. — Всяк живет, как может и умеет. Не тебе священников судить. Тебя ведь они не судят.
— Батька у нас добрейшей души человек! Дети к нему так и льнут. Вон скоко беспризорников к нему на свалку прибегало. К худому человеку дети не ластятся, — нахваливал отца Череп.
— Про баб и водку не просто сказал. Не сдуру, — вступился сам за себя Семен Кузьмич. — Девятый десяток пошел, пустяки говорить не чин, — зло подтвердил свои слова старик. — Толкую вот про чего. Пускай каждый человек для себя живет… И внукам, Валентина, это накажи, и правнукам! Пускай о своей шкуре только помнят! — Говорить ему было тяжело. Голос угасал, утишался. — Пашка и Лешка задиристы оба. С новой властью полезут тягаться…
— Да с кем там тягаться-то? — встрял Череп. — Кто там пришел-то? Шоша, Шовыра и Ушат с говном!
— Пускай не лезут, — продолжал с одышкой Семен Кузьмич. — Сколь дураков-то за Усача по пустякам на зонах сидело. Сколь передохло!.. Пускай только себя да семью свою признают. С поганцами разными из Кремля не путаются. Ничё не докажут! — Семен Кузьмич передохнул. — В церкви меня отпевать не надо. Моду взяли — всех партейцев в церковь тащат, кадилом чадят… Всякий остолоп себе лобешник щепотью трет. Дятлы деревянные!
— Ты, папаня, не беспокойсь! — вставил Череп. — Отволокем тебя на кладбище чин-чинарем. И поминки с гармошкой закатим, елочки пушистые!
Семен Кузьмич скосил глаза на сына. Повисла пауза. Но тут старик символически сплюнул, выматерился и расхохотался. Хохот его был дребезгуч, слаб.
Когда устное завещание-напутствие было изложено, бутылка коньяку опорожнена — стопка пришлась и на лежачего, — дети, Валентина и Николай, удалились. Старик, видать, движимый каким-то неугомонным бесёнком, решил попытать свою сожительницу.
— Время черное, Тася. Козырь на свалке мертвяков принимает. Знаю. Это зря. Ты его предупреди…
— Больно послушает он меня, — отозвалась Таисья Никитична.
— Беспризорников, беглых разных, пускай со свалки не гонит. Пускай живут… Им идти некуда.
— Это они возле тебя ошивались. А ему больно надо, Козырю-то… Беспризорники твои, — скоро возражала Таисья Никитична.
Тут Семен Кузьмич возьми да спроси:
— Слышь, Тася, помираю я. Кирдык… Скажи, только честно. Не осужу. Чего уж, жизнь прожита… У тебя с Козырем перепих был?
— Чего? — замерла Таисья Никитична. — Совсем сбрендил, старый хрыч?
— Христом Богом прошу, скажи правду, — молил Семен Кузьмич.
— Так если и было, ты ж меня на двадцать пять годов старее, — возмущалась Таисья Никитична.
— Знать было! — зло возликовал Семен Кузьмич. — Тогда уж всю правду расскажи. А с Петром, с трактористом?
— Да ты чё прицепился-то, как зараза?
— Тася, скажи. Перед смертью ведь прошу. Как на духу скажи… — твердил Семен Кузьмич. — А с Ленькой? С шофером?.. А с Шуркой Щербатым?
Через минуту Семен Кузьмич в бешенстве вскочил с постели, хватил было табуретку, но до замаха табуретку не поднял, — рухнул на пол без чувств. В ту же ночь он охолодел.
«Алексей, умер дедушка. Похороны 8 октября. Мама». Эта телеграмма пролежала в почтовом ящике больше недели. Почтальон передал ее под роспись теть Насте, Алексеевой соседке. Она телеграмму сбагрила в почтовый ящик, знала, что «Леша по заграницам мотается и дома бывает наскоком».
Когда Алексей вернулся в Москву из Голландии, уже и письмо матери лежало в почтовом ящике, рядом со скорбной телеграммой. Валентина Семеновна описывала похороны отца следующим образом:
«Паша тоже не приезжал. Написал, что в полку у него проверка, начальство из округа. Он деда не больно и почитал.
Яков Соломонович на похороны приходил. Собирается в Израиль на жительство. Ему уж тоже годов много. Но дети, говорит, туда уехали, и он за ними. Хуже, чем сейчас в России, говорит, там не будет. Тебе кланяется.
На кладбище видели мы жуткие похороны. Могила почти по соседству. Старуху привезли с отпевания в гробу. Гроб не заколоченный. Из гробу вытащили и похоронили в целлофановом мешке. У старухи денег не нашлось. Гроб, говорят, дали на прокат, чтоб в церкви отпели. А положили старуху в могилу, считай, нагую.
А самое страшное на похоронах — были беспризорники. Отец их на свалке привечал чуть ли не до смерти. Разного возрасту. Будто стайка зверят. Грязные, в лохмотьях. Смотреть на них — только сердце рвать. Все говорят: мы дедушку Сеню помним. Одеты они уж больно плохо. Ботинки на босу ногу. А впереди зима. Как будут выживать?
Таисья на похоронах плакала навзрыд. Ревет, шепчет: виноватая я перед ним. А чего ей виноватиться? Он ей сожитель, матерщинник, горбун. Хоть и отец он мне, я ему цену знаю. Таисья с ним натерпелась…»
Прочитав письмо матери, Алексей остро ощутил, что жизнь опустела. Впервые такое ощущение «пустоты жизни» его посетило давно, в отрочестве, когда он узнал, что в тюрьме покончил жизнь самоубийством Ленька Жмых, — словно в жизни появился черный провал, там было пусто и холодно, словно оттуда исходило дыхание самой смерти.
Семен Кузьмич унёс с собой горячую мажорную долю алексеевой жизни, — невосполнимую долю. Эх, знать бы! Приехал бы он на похороны деда! Плюнул бы на все голландии! На все контракты!
Всё тщета на земле, если для человека всё кончается смертью.
XXII
Бог прибрал старуху Анну Ильиничну, которая до последнего дня ходила в курятник и там давила заместо петуха несушек… Валентина Семеновна излагала в письме к сыну Алексею в Москву следующее:
«Померла Анна Ильинична не со старости, не с болезни. По расстройству. Свалил психический удар. В январе держались у нас крепкие морозы. Вот в самые-то морозы Коленька, внук ее, пошел к Серафиме, в магазин. Вечером, уж стемнало. Как было дело, никто не видал. Вернулся Коленька домой без шапки, без шубейки, в носках. Даже свитер с него сняли. Пришел Коленька, весь дрожит, сказать ничего не может, только пальцем на шею себе указывает. След на шее черный, похоже, душили его бечевкой. Николай, как прознал про такое, топор схватил — и к магазину. Да разве найдешь иродов! А старуха Анна так настрадалась сердцем за Коленьку, что той же ночью и отошла.
Такого еще не бывало, чтоб юродивого раздели! В уголовном мире это считается последнее дело — у ребенка забрать и у юродивого. Вот какие оторвы теперь у нас орудуют. Их беспредельщиками зовут».
По весне девяносто второго, в лютую пору либерального реформаторства ушла в мир иной Елизавета Вострикова, мать Татьяны. Валентина Семеновна, по старинке катая сыновьям письма, — телефону она не доверяла, да и не было под рукой телефона-то, — рассказывала Алексею про смерть бывшей соседки по бараку:
«Пришла Лизавета в аптеку, болела хронически — каждый день на лекарствах. Пришла, глядит на ценник, глазам не верит. Говорит аптекарше: «У меня стоко денег нету». Аптекарша ее много лет знала. А чего, говорит, я сделаю? Не я такие цены придумала…» Дала Лизавете другие лекарства, подешевле. Лизавета их попила, ей — хуже. В больницу отвезли. Там тоже лекарств нету. Всё ей хуже и хуже. Панкрат Большевик деньги собрал, купил для жены лекарств дорогих. Опоздал. Лизавету не вытащили».