Он снял очки и сунул их в карман гимнастерки. Хотя носил их всю жизнь, ему сейчас вдруг стало жалко себя за это.
- Вы теперь до конца войны уже не вернетесь сюда, а я не уеду отсюда. Как же мы с вами увидимся? Никак! Это очень нелепо, но мне кажется, что мы с вами больше не увидимся. И не надо про письма! Я сама уже про них подумала, но нам не надо ничего обещать друг другу. Так хочется обещать, и все-таки не надо. Воздержимся, ладно?
- От чего, от писем?
- Нет, от обещаний писать письма. Не боюсь ни молчания, ни неизвестности, а обещаний боюсь.
Она потянула его к себе за руку и, обняв другой рукой за шею, несколько раз поцеловала в лицо, а потом потянулась губам и поцеловала в губы. Лицо у нее было печальное, но спокойное.
- Возвращайтесь к своему вагону, а я пойду. Нет, пойду, - повторила она, когда он попытался удержать ее за руку. - Вам осталось всего пять минут. Идите и прощайтесь с вашими друзьями, а я пойду...
Он задержал и поцеловал ее руку. И она приостановилась с выражением какой-то нерешительности на лице, подняла руку и мягко провела ладонью по его лицу сверху вниз и, отвернувшись, быстро пошла по перрону все дальше и дальше от него.
Продолжая смотреть ей вслед, он поспешно вытащил из кармана очки. По ее все равно уже не было видно в толпе, заполнявшей перрон.
Он повернулся и пошел к стоявшим у его вагона Вячеславу Викторовичу и режиссеру.
В только что простившейся с ним женщине было что-то самоотверженное, какое-то упорное стремление взять все самое трудное на себя и поменьше оставить на долю другого. И он испытывал чувство щемящей благодарности к ней, смешанное с недоумением и страхом: как это так, не увидеть ее больше? Что за нелепость!
- А где Ника? - спросил Вячеслав Викторович, увидевший, что Лопатин подходит одни.
- Ушла.
- Вот за это люблю, - сказал Вячеслав Викторович. - Это настоящая женщина. Пришла, забрала его от нас, увела на расстояние пистолетного выстрела, сказала ему все, что хотела, вернула его нам, а сама ушла. Как и не было! Молодец.
Да, до крайней мере по внешности так все оно и было. Сегодня рано утром, когда он уходил из ее дома, еще раз повторила ему, что придет проводить его, будет у вагона за четверть часа до отхода. И ровно за четверть часа пришла и, поздоровавшись с провожавшими мужчинами, взяла его за руку и увела с собой, а теперь вернула.
Режиссер стоял и улыбался тому, что говорил Вячеслав, а тот смотрел на Лопатина своими добрыми, ничего не спрашивавшими глазами. Так ничего и не спросил, ни у себя дома, пока собирали вещи, ни когда ехали сюда, ни здесь, когда приехали первыми и стояли у вагона вдвоем. И даже теперь, молчаливо, глазами, не спрашивает: "Ну, как все у вас было?" И спасибо за это, потому что не хочется отвечать ни вслух, ни молча, никак!
- Все, что мы с вами перемарали, - сказал режиссер, - сегодня и завтра сам продиктую машинистке: без меня не разберет. И пошлю вам одну машинописную копию в Москву.
- На редакцию.
- На редакцию. Только не пугайтесь, когда будете переворачивать страницы. На студии чистой бумаги нет; печатаем на оборотной стороне старых монтажных листов. С одной стороны будет наш с вами сценарий, а с другой какие-нибудь "Дети капитана Гранта", так что не спутайте! Помогли вы здорово, а что у вас больше нет ни одного дня - к лучшему. Признаться, люблю, когда автор - занятой человек и не сидит над душой. Поедете на фронт, будете там свое дело делать, а я здесь - свое. На свой ответ и на свою голову!
- Только смотрите: насчет противогазов, касок и прочих букв устава вашему военному консультанту больше не поддавайтесь.
- Теперь не поддамся, - сказал режиссер. И обнял Лопатина. - Вам пора, уже зеленый...
Лопатин обнялся с ним и обернулся к Вячеславу.
- Иди, стань на первую ступеньку, - сказал Вячеслав. - А то тронется...
Лопатин поднялся на первую ступеньку и, держась за поручень, видел теперь лицо Вячеслава, глядя сверху вниз, а не снизу вверх, как обычно.
Вячеслав был без шапки. Радуясь солнцу, он снял ее и сунул в карман. Его большая голова с густыми, зачесанными назад волосами отливала серебром. Лопатину только сейчас бросилось в глаза, как сильно он поседел за время войны.
- Когда ты вернешься в Москву? - спросил он, глядя снизу вверх в глаза Лопатину.
- Не знаю, - сказал Лопатин, - у нас никогда этого не знаешь. Будем для верности считать - через месяц-полтора.
- Когда приедешь в Москву, застанешь мое письмо, - сказал Вячеслав Викторович. - Будет тебя ждать.
Лопатин ничего не ответил, кивнул. Если письмо будет написано, значит, оно придет в Москву и будет там ждать. Все, что могли оба сказать, уже давно сказано. И Вячеслав ни одним словом не возвращался к этому. Вернулся только теперь, в самую последнюю минуту.
Состав дернулся и медленно пополз вдоль платформы.
Режиссер остался на месте. Стоял, закинув руки за широкую сутулую спину, и смотрел вслед. А Вячеслав еще шел рядом с вагоном, держась за поручень. Шел, все шире и шире шагая, наконец, оторвав руку, остановился, вытащил из кармана шапку и помахал ею вслед.
Лопатин, не заходя в купе и не раздеваясь, стал у окна в коридоре.
Мягкий вагон был такой же старый, обшарпанный, в каком он ехал в Ташкент. Все было такое же или почти такое же. Не хватало только женщины, которая сейчас выйдет из соседнего купе, станет у другого окна и будет курить, изредка почему-то, неизвестно почему, поглядывая на тебя.
За окном тянулись окраины Ташкента. Вдалеке низкие корпуса какого-то завода - отсюда не понять, - может быть, того самого... Ближе - глинобитные дома и дувалы, а еще ближе, сходясь и расходясь, пересекая друг друга, бежали рельсы.
Лопатин вспомнил, как они шли с секретарем ЦК по заводскому двору вдоль узкоколейной новой ветки и секретарь рассказывал ему, как зимой сорок первого, во время самою большого потока эвакуации, собрали в Ташкенте много тысяч дехкан со своим инструментом - мотыгами и кетменями - и через две недели, сделав новые выемки и новые насыпи, проложили три новые нитки станционных путей, совершили, казалось бы, невозможное - вдвое увеличили емкость Ташкентского железнодорожного узла, на котором разгружались завод за заводом.
Наверное, все-таки способность совершать немыслимое рождается из потребности в том, чтобы оно совершалось. И эта потребность, а не только собственная смелость толкает людей на подвиг. До зарезу необходимый. Да и вообще, верно ли называть подвигом то, что совершают без необходимости? Дерзостью, удальством - да, но не подвигом! Наверное, в мирное время никому по пришло бы в голову делать многое из того, что сейчас считаем естественным и что когда-нибудь потом будет казаться невозможным, хотя оно и делалось. Все-таки война - как труба Страшного суда - заставляет человека почувствовать себя голеньким, держащим ответ за все им сделанное перед чем-то великим. Заставляет его страстно желать, чтобы праведных дел оказалось за ним все-таки больше, чем грехов. Все это, конечно, только если он верит. Не в бога, а во что-то, что намного важнее его собственной жизни, и это что-то, в общем-то, судьба его страны. Та или другая. А война действительно Страшный суд! Чего уж страшнее этого суда, на котором отвечаем и за все, что успели сделать, и за все, чего не успели. А тот, кто надеется, что его лично на этот Страшный суд не вызовут - забудут или не успеют, - вот тот действительно грешник перед всеми другими! Тому по всей справедливости только в ад! Хотя по некоторым не видно, чтобы даже отдаленно задумывались над этим. Скорее наоборот, рассчитывают жить в послевоенном раю и гадают, через сколько времени он для них на чужом горбу и крови начнется, подумал Лопатин, вспомнив об одном говорливом человеке, не понравившемся ему на Новом году у Вячеслава. Так не понравившемся, что, самое малое, хотелось треснуть его пистолетом по лысой макушке, чтоб хоть не говорил про победу и не вскакивал первым, поминая мертвых, когда сам от головы до пяток состоит из глубокого равнодушия ко всему, кроме собственного стремления остаться целым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});