– Что – кроме того?
– Кроме того… два лагеря. Один против другого, и такая сильная вражда.
– Что случилось с твоим отцом?
– Не знаю.
Герда встала.
– Ты куда?
– К твоей матери.
Эрвин остался на месте и здоровой рукой крепко ухватил ее.
– Не даешь мне идти туда, но ты не уснешь всю ночь, тревожась за отца.
– Я не беспокоюсь за отца, я вовсе за него не тревожусь.
– Эрвин, это твой отец!
– Он палач, один из тех, кто готовит мне виселицу. Он – по мою душу.
Сидели и молчали. Голова его покоилась на здоровой руке, а больная, в толстой перевязке, покоилась на столе между ними. На перевязке – пятна крови. В колыбели, у печи, спокойно дышит во сне ребенок. В изводящем душу безмолвии сумрачной комнаты скрежещет ветер, колеблет стекла и жалюзи, и издалека доносится смутный гул праздничного города.
– Кто начал драку?
– Не знаю. Я пришел, когда драка была в самом разгаре. Рабочий стоял во главе ее, как командующий всей заварухой. Он кричал – «Во имя проигранной забастовки», и еще – «Забастовка эта не закончится безрезультатно». Так вот, в уличных бесцельных потасовках растрачивается сила, необходимая для борьбы.
– А потом что, Эрвин?
– Пуля сразила этого рабочего. Видел, как он падал. Молодой человек. Примерно, моего возраста.
Герда неожиданно подбежала к колыбели.
– Ужасно шумит этот ночной ветер… Тебе больно за твоего отца, Эрвин?
– Мне больно за сыновей, у которых нет отцов.
Эрвин опускает голову и целует Герду.
* * *
Гейнц стоит спиной к окну. Стекла позванивают, жалюзи постукивают. Смотрит на осколки разбившегося стакана. Эдит оставила за собой дверь открытой. Он закрывает дверь на ключ, словно боится, что она вернется, и снова падает на кровать. «Собирался хранить чистоту и честь моего дома, и позвал в него убийцу. Своими руками. Будущего шурина Эмиля Рафке…»
– «Столкновение коммунистов и нацистов!» – провозглашает газета в его руках. Глупости. Хейни сын Огня не имел никакого отношения к политике. Хейни был ничем, и они убили его, человека простого и порядочного. Генрих Пифке, и Генрих Леви, и также… Эмиль Рифке. Все одного возраста. Люди одного поколения, и ужас породил ненависть между ними, между тремя и между одним, и он сильнее всех, жених моей сестры – убийца – лицо его – выражение убийцы, как выражение всего моего поколения.
Гейнц затыкает уши, чтобы не слышать ветра, завывающего между деревьями сада.
* * *
Снова задымились трубы фабричной зоны, зачерняя синеву зимнего неба. Фабрики вернулись к жизни, и начали ритмично и громко дышать. Завершилась забастовка, и вернулись дни труда, тяжелого до тошноты. Сталь требует заделать ту брешь, которая образовалась в долгие дни забастовки. Молоты стучат, скрежещут подъемные краны, носятся машины, гудит поезд, – каждый миг дорог, дед стоит в литейном цеху, как стоят на страже.
Со злыми лицами и душами, полными горечи, вернулись сталевары на фабрику. Смерть «литейщика-террориста» угрожающе висит в воздухе, напрягая его товарищей. Но дед не позволяет расслабленности и черной меланхолии овладеть ими. Он появляется на фабрике с первыми рабочими, стоит в конторе у открытого окна, наблюдая за двором. И каждый сталевар, и служащий чувствует спиной пристальный взгляд хозяина. В литейном цеху он стоит с закатанными рукавами, и сажа ложится на его седину. Кран проносится перед лицом деда, и раскаленный ковш с цепями, подобными ногтям, – а дед постукивает тростью по земле: нет времени, нет времени! Около печей литейщики открывают заслонку одной из них, шипит пламя, и железо бурлит, и течет по бетонным желобам. Лужа застывшего железа, вылитого в день начала забастовки, убрана. Порядок вернулся в литейный цех. Рабочий проходит мимо деда, в руках его кожаный фартук, кожаные перчатки и красного цвета ведро.
– Что это за вещи? – останавливает его дед.
– Вещи Хейни сына Огня, убитого литейщика, – вперяются в лицо деда глаза рабочего, полные гнева.
На миг ослабевает рабочая суета. Сталевары провожают взглядами товарища, выносящего вещи Хейни, и руки их бессильно опущены. Но дед не дает этой мгновенной расслабленности долго продолжаться. Рабочие часы это рабочие часы, а не часы траура, и он выпрямляет спину, постукивает палкой, покручивает задымленные усы, и дает указания – и от подмастерьев до старых ветеранов все знают: здесь не до игры, нельзя опускать руки, глаз хозяина – на всем! – и все возвращаются к работе с удвоенной силой. Сбоку от печей лежит металлическая болванка Хейни, к которой никто не хочет прикоснуться. Старик-рабочий, распределяющий питье между литейщиками, останавливается около болванки, крестится и совершает поклон.
– Давай кофе, – кричат ему литейщики.
И снова стук молотов, и суета рабочих, и биение здорового пульса фабрики – живого и дышащего гигантского тела стального предприятия. И довольный дед возвращается в офис.
В конторе сидит Гейнц. Вид у него болезненный, покрасневшие белки глаз, а под ними тяжелые мешки. Слабость ощущает Гейнц во всех членах. У деда нет времени размышлять над слабостью Гейнца. «Что-то у него, вероятно, случилось? В конце концов, придет в себя», решает про себя дед и берется за текущие дела. А дел у деда масса. Большие работы ждут реализации, и планы набегают один на другой. Еще в воскресенье дед привел на фабрику батальон уборщиков, мойщиков, подметальщиков – привести в порядок двор, убрать снег и мусор. Двор на глазах становится чистым и приятным. Даже специалиста по фонтану-жабе, который не работал со времен мировой войны, привел дед, и с приходом весны фонтан снова начнет пускать водяные струи в черный дым и горы бракованного металла.
– Все идет согласно плану, – хлопает дед внука по плечу, – работает, как часы, дорогой внук.
Гейнц не отвечает фразой «Живи и давай жить другим», выгравированной на пепельнице деда. Дед оставляет в покое странного своего внука и продолжает заниматься папками и письмами, отвечает по телефону, следит за работой служащих, пока не раздается гудок на обеденный перерыв. Гейнц вскакивает с кресла, хватает пальто и выбегает из офиса. Дед видит в окно внука, бегущего через двор в гараж. Вот он садится в автомобиль и уезжает, словно земля горит под его колесами.
– Куда торопится этот безумец? – вздыхает дед.
* * *
В поздний час после полудня дом Леви вздрагивает от громкого гудения автомобильного клаксона, идущего от аллеи каштанов, под окнами дома. Фрида и кухарка, руки которых в тесте от готовки пирогов к празднику, Франц в боксерских перчатках, Эдит и девицы в домашних халатах, Фердинанд в рубашке без галстука, больной Бумба в рубашке, старый садовник, служанки и господин Леви – все бегут смотреть. На аллее стоит Гейнц у роскошного автомобиля, и рука не отрывается от клаксона, пока Эдит не появляется в саду.
– Для Эдит, – смеется Гейнц странным смехом, поднимает руку, как бы поздравляя, издает легкий свист, – счастливой дороги…
Лицо Эдит покрывается густой краской. Глаза сверлят Гейнца.
– Сумасшедший! – говорит Фрида. – Какая нужда в таком шуме? Я уже думала, что в доме пожар. Вечные глупости у него в голове.
– Й-а-а, Эдит, – кричит Бумба в большом удивлении, – какая машина! Твоя – белая, как снег, и Гейнца – черная, как ворона.
– Благодарю, – говорит с напряжением в голосе Эдит Гейнцу, – не тянет меня к этой твоей машине. Куплю себе по своему вкусу, – поворачивается к нему, бежит в дом мимо всех онемевших домочадцев.
– Иди, отдохни, Гейнц, – подходит господин Леви к сыну, опирающемуся на автомобиль и провожающему взглядом убежавшую сестру, – у тебя очень усталый вид, – берет сына за руку и ведет в дом.
В салоне, перед ступенями на второй этаж, Гейнц освобождается от руки отца.
– Спасибо, отец.
– Иди, отдохни, Гейнц.
– Уважаемый господин, – кипит Фрида, – я говорю вам, что все беды с того дня, когда пришел…
– Все уже готово к рождественскому празднику, Фрида?
– Как все может быть готово? Не лежит у меня голова к празднику. Всегда Эдит и Гейнц были душа в душу, а теперь – как кошка и собака в одном мешке, и все из-за этого чужака…
– Фрида, Гейнц просто немного нервничает, и это все. Долгие месяцы были у него проблемы, Фрида, и сейчас, когда все пришло в порядок, нервы у него сдали.
– И мои нервы тоже, уважаемый господин. Если все это не прекратится, у меня тоже сдадут нервы.
Господин Леви уходит в свой кабинет. Никогда сердце его не было так близко к сыну, как сейчас. Заголовок в газете провозглашает о смерти сталевара Пифке. «Убийство нашего литейщика – дело мерзкое. Застрелили совсем молодого человека, – со страхом думает господин Леви, укрывая колени тигриной шкурой. – Этому поколению суждено бороться за будущее страны. Мы воевали с внешним врагом, они стоят перед врагом внутренним. И Гейнц тоже, сошедший в уголовный мир, чтобы спасти свой дом, вернулся раненым с фронта. Убивают сыновей – одному тело, другому – душу. Шальная пуля попала в грудь Генриха Пифке. Шальная пуля…Пистолеты даны в руки, тренирующиеся убивать. Мерзкое дело».