Танеев 80-х годов был человек резко консервативных убеждений в музыкальном искусстве. К Глазунову при его первых выступлениях он относился с большим недоверием, Бородина считал не более как способным дилетантом, а над Мусоргским смеялся. Вероятно, невысокого мнения он был и о Кюи, а также обо мне. Но мои занятия контрапунктом, о которых ему было известно через Чайковского, несколько примирили его со мною. Перед Чайковским он благоговел, а Чайковский выделял меня из прочей петербургской среды. Мнения его о Балакиреве мне неизвестны, но известно о его столкновении с последним во время торжеств по случаю открытия памятника Глинке в Смоленске[488] (где Милий Алексеевич дирижировал концертом из произведений русских композиторов). На репетиции концерта он публично заявил Балакиреву: «Милий Алексеевич, мы вами недовольны!» Представляю себе Балакирева, который принужден был скушать такое замечание. Честный, прямой и прямолинейный, Танеев всегда говорил прямо, резко и откровенно; Балакирев, конечно, никогда не мог простить Танееву этого случая и отзывался о нем не иначе, как «этот дурачок Танеев».
В 90-х годах мнения Танеева о петербургских композиторах значительно изменились: талант и деятельность Глазунова он оценил, к сочинениям Бородина относился с уважением, по-прежнему враждебно и насмешливо относился лишь к Мусоргскому. Перемена эта как-то совпала с началом нового периода его композиторской деятельности когда, сохранив свою поразительную контрапунктическую технику, он отдался творчеству более свободно и руководствовался идеалами современной музыки. Явившись в Петербург с только что оконченной оперой «Орестея» и проиграв ее у нас в доме, он поразил всех нас страницами необыкновенной красоты и вы разительности[489]. Оперу свою писал он долго, чуть что не десять лет. Раньше чем приняться за действительное изложение какого-либо сочинения, Танеев предпосылал ему множество эскизов и этюдов; писал фуги, каноны и различные контрапунктические сплетения на отдельные темы, фразы и мотивы будущего сочинения и, только вполне набив руку на его основных частях, приступал к общему плану сочинения и к выполнению этого плана, твердо зная, какого рода материал он имел в своем распоряжении и что возможно выстроить из этого материала. Такой же способ применялся им при сочинении «Орестеи». Казалось бы, что способ этот в результате должен дать сухое и академическое произведение, лишенное и тени вдохновения, но на деле с «Орестеей» оказывалось наоборот —при строгой обдуманности опера поражала обилием красоты и выражения.
Опера была представлена в дирекцию и дана на Мариинской сцене. Направник устранился от ведения «Орестеи» и предоставил это Крушевскому. Публике опера значительно понравилась. Но после двух-трех первых представлений дирекция (думаю, что с участием Направника) понаделала купюр. Автор был возмущен, не подписал условия с дирекцией, и оперу сняли с репертуара[490]. Беляев, которому «Орестея» нравилась, сочувствуя Танееву и возмущаясь действиями дирекции, тотчас же предложил ему издать его оперу. К изданию немедленно было приступлено. Танеев же пересмотрел и значительно выправил оркестровку, которая ранее не везде была удовлетворительна. Замечательно, что Танеев с этого времени начинает пользоваться советами Глазунова в оркестровке и, конечно, делает быстрые успехи в этой области.
Итак, дело издания моих опер, начиная с «Салтана», отошло к Бесселю, который также взял и моего «Олега». Тем не менее, «Картинки к сказке о царе Салтане» были назначены к исполнению в Русских симфонических концертах[491], но «Песнь о вещем Олеге», по просьбе дирекции Русского музыкального общества, была мною дана в концерты последнего[492].
Осенью мамонтовская опера в Москве разучила «Царскую невесту»[493], и я поехал туда на репетиции и первый спектакль. Опера прошла с успехом. Опять вызовы, венки, ужины и т. д. Забела —Марфа г пела прекрасно, высокие ноты в ее ариях звучали чудесно, но партия эта в общем менее ей подходила, чем партия Морской царевны, а костюм, сделанный, как всегда, по рисунку ее мужа, на этот раз нельзя было назвать удачным. Секар, певший Лыкова, просил меня написать для него арию, указывая для этого момент в действии. Я ни для кого никогда не писал арий, но на этот раз не мог с ним не согласиться, так как его замечание о слишком неуместной краткости и незаконченности партии Лыкова было вполне верно. Вернувшись в Петербург, я попросил Тюменева сочинить подходящий текст и на рождество написал арию действия, которую выслал Секару и порешил навсегда вставить в свою оперу[494].
«Олегом» в концерте Русского музыкального общества я дирижировал сам; солистами были Шаронов и Морской, хор был весьма посредственный. Успеха было мало. Вещь прошла малозамеченной; то же было и в предыдущем сезоне со «Свитезянкой»[495]. Думаю, что это у нас судьба всех кантат, баллад и т. п. для солистов и хора; публика наша их не любит и слушать не умеет. Концертанты тоже не любят этой формы сочинения: надо устраивать спевки, разучивать хор. Солисты любят простое соло, хоры любят просто отдельные хоры. Издатели тоже не любят этих произведений, так как их никто не покупает. Очень печально…
Русские симфонические концерты этого сезона были против обыкновения в Большом консерваторском зале, по случаю ремонта зала Дворянского собрания. «Картинки к сказке о царе Салтане» вышли в оркестре блестяще и очень понравились.
Глава XXVI
1899–1901
Начало «Сервилии». «Майская ночь» во франкфуртском театре. Поездка в Брюссель. «Царская невеста» на частной сцене в Петербурге. Сочинение и оркестровка «Сервилии». «Садко» на императорской сцене. «Царь Салтан» на частной сцене в Москве. Отказ от дирижирования Русскими симфоническими концертами. 35-летний юбилей. Различные оперные планы.
Покончив С партитурой «Салтана»[496] и оставив пока в стороне сюжеты, вырабатываемые вместе с Вельским, я все более и более стал задумываться над меевской «Сервилией»[497]. Мысль о ней как об оперном сюжете приходила мне несколько раз и в прежние годы. На этот раз мое внимание было привлечено серьезно. Сюжет из жизни Древнего Рима развязывал руки относительно свободы стиля. Тут подходило все, за исключением противоречащего явно, как, например, явно немецкого, очевидно французского, несомненно русского и т. д. Древней музыки не осталось и следов, никто ее не слышал, никто не имел права упрекнуть композитора за то, что музыка его не римская, если условие избегать противоречащего явно им соблюдено. Свобода была, следовательно, почти что абсолютно полная. Но музыки вне национальности не существует, и в сущности всякая музыка, которую приня-то считать за общечеловеческую, все-таки национальна. Бетховенская музыкамузыка немецкая, вагнеровская —несомненно немецкая, берлиозовская —французская, мейерберовская —тоже; быть может, лишь контрапунктическая музыка старых нидерландцев и итальянцев, основанная более на расчете, чем на непосредственном чувстве, лишена какоголибо национального оттенка. Поэтому и для «Сервилии» необходимо было избрать, в общем, какой-либо наиболее подходящий национальный оттенок. Отчасти итальянский, отчасти греческий оттенки казались мне подходящими наиболее. Для бытовых моментов же, для плясок с музыкой и т. п., по разумению моему, значительно подходил оттенок византийский и восточный. Ведь у римлян своего искусства не было, а было лишь заимствованное из Греции. С одной стороны, в близости древней греческой музыки к восточной я уверен, а с другой —полагаю, что остатков древнегреческой музыки следует искать в искусстве византийском, отголоски которого слышатся в старом православном пении. Вот те соображения, которые руководили мною, когда общий стиль «Сервилии» стал для меня выясняться. Я никому не говорил о своем решении писать «Сервилию» и, взяв меевскую драму, сам разработал либретто своей оперы[498]. Переделывать и дополнять пришлось немного, и со второй половины сезона 1899/1900 года начали приходить в голову и музыкальные мысли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});