<Пушкин>
Пушкин! — произнесите это имя в кругу художников, постигающих все величие искусства, в толпе простолюдинов, в толпе людей, которые никогда его сами не читали, но слышали его стихи от других — и это имя везде произведет какое-то электрическое потрясение. Отчего его кончина была семейною скорбию для целой России, отчего милость царская сиротам поэта была подарком для всякого русского сердца; нетленным алмазом в нетленном венце русского государя? — Что сделал Пушкин? изобрел ли он молотильню, новые берда для суконной фабрики, или другое новое средство для обогащения, доставил ли вам какие удобства в вещественной жизни? Нет, рука поэта оставляла другим делателям подвиги на сем поприще — отчего же имя его нам родное, более народное, возбуждает больше сочувствия, нежели все делатели на других поприщах, теснее соединенных с житейскими выгодами каждого из нас.
Я не буду отвечать на эти вопросы. В царских чертогах есть многоценная картина Рафаэля, она не велика, холста на нее употреблено мало, несколько гранов краски и только — но эта картина куплена огромной ценою, — но эта картина приковывает ваши взоры, она вносит в душу ряд высоких неизъяснимых ощущений, она разверзает в самой глубине души мир, до того не достижимый простолюдину, при взгляде на нее утихают порочные страсти, невольное благоговение как бы неистощимым пламенем облекает все чувства души, вы невольно чувствуете в сердце стремление к добру, в уме рождается ряд высоких мыслей, которые отвлекают вас от жизненной грязи, от мелочей жизни, от душной земли, разверзают в душе новое, до того для вас непонятное небо. Как и отчего производит это магическое действие кусок полотна, пиитическое произведение, гармония музыкальной трубы — того не перескажет вам человеческое слово; это одна из тех тайн, на которой останавливается естествоиспытатель при виде жизни, зарождающейся в зерне растения, при виде силы, которая в человеческом организме соединяет все разнородные, противоположные друг другу стихии. Тщетны же усилия тех, которые хотят на человеческий язык перевести жизнь поэта, остановить каждое мгновение его жизни, дать ему форму, найти ее значение, как тщетны доныне все усилия естествоиспытателей заметить минуту, когда появляется первый отросток из прозябающего зерна.
Однажды, пред тою картиною, о которой мы говорили, остановилась толпа любопытных. Из толпы раздавались восклицания: прекрасно, превосходно, божественно! Один между зрителями рассказывал о времени, когда написана картина, о манере Рафаэля в этом периоде его художественной жизни, о размере картины, о гравюрах, с нее сделанных, о красках, которые употреблял живописец, о том, что было об ней писано, кому она принадлежала, за сколько куплена, даже, кажется, о том, сколько пошло на нее холста. Некоторые слушали его с вниманием, но большая часть не внимала ему, иные даже досадовали на рассказчика, зачем он прозаическою речью нарушает их безмятежное, сладкое созерцание. Другой стоял в отдалении от картины, устремив на нее свои взоры: спрашивали его мнения — он молчал и не сводил глаз с картины — в этом состоял весь ответ его.
Так бывает со всеми великими произведениями искусства, так бывает с величайшим произведением естественного художества — поэтом. Есть люди, которые любят разбирать по частям жизнь художника, отгадывать, зачем он избрал тот или другой предмет, зачем он не избрал такой именно, — но большее число мало обращают внимания на эти обстоятельства, сводящие поэта на степень обыкновенного человека, они безотчетно любуются великим художником, ибо он говорит им тем языком, которого нельзя передать словами, он беседует с теми силами, которые углублены в безднах души, которые человек иногда сам в себе не ощущает, но которые поэт ему должен высказать, чтобы он их понял. Те, которые знакомы с сими глубинами, в этом случае поступают подобно толпе, они благоговеют и безмолвствуют.
Много писали о Пушкине, но еще больше читали его; много желчи слабоумие, и легкомыслие, и коварство примешивали в сосуд его славы — но обратитесь к кому б то ни было — одно имя Пушкина, и произведен ряд высоких ощущений, в которых не одно чувство народной гордости, но и чувство поэзии; спросите того же самого человека отдать вам отчет в действии, производимом на вас его произведениями, он в ответ вам скажет лишь одно слово: «прекрасно!» — слово глубокое, когда вылетает из глубины сердца.
Это сочувствие, этот род безотчетного обожания, производимые в людях художником или поэтом, есть явление важное, и чем безотчетнее это чувство, тем предмет его должен быть возвышеннее; это род религиозного акта, совершаемого душою в своем неприступном святилище. Вы легко отдадите себе отчет в назначении, в употреблении ремесленного произведения, домашней утвари, над растением вы уже задумаетесь, человека уже растолковать себе не умеете, что же найдете сказать о высшем произведении высшего на земле события — о художественном деле?
Исследовать, оценять художников сделалось привычкою в нашем веке; целые книги написаны о том, чтобы растолковать, почему изящное в таком-то произведении действительно изящно. Не вижу большой пользы в таких исследованиях. Кто не открыл в душе своей тех объятий, которые жаждут художественного поцелуя, — для того эти исследования не понятны. Собирать ошибки, заблуждения поэта есть византийский педантизм; думать, что можно кому-либо писать по образцу поэта, — есть ребячество, в которое могли впасть лишь французы. Куда привело их изучение великих образцов? l'etude des grands maitres? К тому, что всякая девственная сила уже невозможна на этом языке, в его растленных буквах не вмещается никакая высокая мысль и, сказанная на этом языке, кажется пустою фразою.
Пред великим художником важно и полезно лишь одно чувство: благоговение? Приступайте к нему с сердцем девственным, — не мудрствуя лукаво. Не дерзайте у него спрашивать, почему он так сделал, а не иначе. Спросите об этом у самого себя? и если можете отвечать на сей вопрос, то благодарите Бога, что он открыл вам важную тайну своего творения. — Такого рода чувство в особенности полезно для вас самих, ибо оно возводит вашу душу на высшую степень; оно полезно и для ваших читателей, потому что силою сочувствия может также возвысить и их душу не по словам вашим, — но по собственному ее процессу, которому вы дали только закваску.
В споре за Бахчисарайский фонтан, с одной стороны холодный скептицизм, с другой — горячее, неподдельное чувство; первый не мог уронить пиитического произведения по той же причине, почему скептицизм не может заглушить веры, последнее не могло защитить творение по той же причине, почему скептицизм не опровергаем, ибо не имеет ничего существенного.
Знаю, как озлобят эти слова виновников в сем так называемом ими падении Пушкина, но мы уже потомство, а потомство чинит суд правый и каждому воздает по делам его.
Пед<агогические> письма (Бар. Ф.А.К.)
Я обещал передать Вам на бумаге все, что мне виделось и думалось более двадцати пяти лет о предмете, который и теоретически, и практически занимает меня. Принимаясь за перо, вижу, что это изложение для меня гораздо труднее, нежели как казалось.
Думая про себя, — мы города берем; множество вопросов проскользают в нашем мышлении в качестве легких и маловажных. Лишь с пером в руке мы замечаем, сколько пробелов еще остается в нашей массе наблюдений, наведений и других продуктов нашего мышления.
Мы похожи на того героя северных саг, которому предлагают поднять небольшой камень. Кажется, ничего нет легче, но — этот камень тяжелеет с каждой минутой поднятия; и не мудрено — этот камень — вся земля. Предлагают герою выпить ковш воды, но — этот ковш делается бесконечным; он — все море.
Таковы все метафизические задачи, и особенно той части метафизики, которая называется педагогией.
Простолюдин, обманутый физическою слабостию и мнимою неразумностию ребенка, считает за ничто приняться учить его. Не лучше этого простолюдина и многие, весьма многие, педагоги, коих не называю. Они смотрят на свое дело с высоты некоторых заветных метафизико-нравственных сентенций и на них основывают прекраснейшие теории воспитания, в которых лишь один недостаток — если их привести к одному знаменателю, то выговорится следующая пустопорожняя фраза: «Делай хорошо, а не худо, и будет хорошо».
Этими господами забываются лишь два незначительных словца: что и как.
К счастию, в педагогии, как в медицине, если не существует совершенно удовлетворительной теории, то существуют весьма удовлетворительные практики. Это странное явление объясняется, по крайней мере, в отношении к педагогии, тем, что умного, добросовестного Воспитателя — учит сам ученик. Воспитатель забывает о своих теориях, побежденный находящимся пред ним фактом.