Так мечтал Станислав Жолкевский, но боярское правительство решилось впустить коронное войско в Москву, когда город спал. Бояре опасались народного возмущения.
Ночью, крадучись, со Смоленской дороги вошли в город хоругвь гусар да рота пехоты…
— Прежде чем приводить московитов к присяге, — говорил коронный гетман, — мы введем в город хоругви панов Кривицкого и Струся, да еще немцев капитана Маржрета. Москали должны чувствовать нашу силу.
— Разве ясновельможный пан коронный не верит боярам, позвавшим его? — усмехался Гонсевский.
На что Жолкевский ответил:
— То, чего хотят вельможные бояре, пан гетман, не всегда нравится холопам.
— Ясновельможный пан коронный, паненка сама легла в постель.
— Но, пан Александр, — хмыкнул Жолкевский, — ею еще не овладели. И не забывайте, Россия не паненка неопытная, а мудрая пани с крепкими кулаками, которых Речь Посполитая не раз отведывала… Учтите это, иначе горько пожалеете.
— Мы в Москве, вельможный пан коронный, не потерпим строптивых.
— Я сед, пан Гонсевский, послушайтесь моего совета. Сегодня мы под чужой крышей и вокруг нас враги. Когда я оказываюсь в таком положении, я молюсь: нех бенцзе похвален Иезус Христос и Матка Боска. Да будет известно москалям, я говорю: пускай этот дом охраняют Иисус Христос и Мать Божья. Не у друзей мы сегодня, а у врагов. Мы потеснили их в их жилищах, мы мним московитов нашими холопами, но когда они это поймут, мне страшно подумать, что тогда будет, пан Александр. Мы чужие в их городе, а дома, говорят москали, и стены помогают. Опасайся злить их, пан Александр…
В печи потрескивали березовые дрова, и в старых кремлевских хоромах царя Бориса Годунова, где разместился коронный гетман, тепло.
Но Жолкевского не покидает озноб, и он, как был в бекеше, улегся на лавку, подложил ладонь под голову…
…Вчера он встречался с боярами, и те снова подтвердили, что готовы присягнуть Владиславу, хотя патриарх и упрямится…
Коронный гетман предложил быстрее отправлять посольство в Варшаву из лучших людей Московского государства, на что Мстиславский заявил: «Дума приговорила и ему, коронному, челом бьет, дабы он, пан Станислав, самолично с послами к королю ехал».
Жолкевский и сам не прочь. Пока боярам неведом замысел короля, а как прибудут послы в Варшаву да станут звать королевича на престол, тут Сигизмунд им в ответ:
«Не Владислав ваш царь, а я, король Речи Посполитой».
То-то возмутятся послы, и чем все обернется, Станислав Жолкевский даже предвидеть не мог.
Коронный поднялся, сел, проворчав недовольно:
— Срази гром проклятого круля с его гордыней дьявольской…
Воротившись из Новгорода, Афанасий Иванов болел долго и тяжко. Он было приготовился Богу душу отдать, да оклемался. А как на ноги встал, сходил в ближнюю церковь, молебен благодарственный заказал.
Из церкви пришел расстроенный.
— Акулинушка, — позвал жену, — я в Кракове аль в Варшаве?
Толстая розовощекая Акулина руками всплеснула:
— Уж не тронулся ль ты, Афоня, умом, в чужих странах пребывая? В Москве ты, родимый, в Москве!
— Коли в Москве, отчего повсюду речь польская? Куда ни сунусь — кунтуши да мундиры гусарские с крылышками, того и гляди, взлетят. Тьфу! — сплюнул дьяк. — С виду почтенные: «За згором пана…» С разрешения пана, а чуть что, за сабли хватаются…
Пока Афанасий болел, определился к нему на постой ротмистр Мазовецкий, а к нему день и ночь гусары являются и бражничают.
Акулина в опочивальню к мужу придет, плачется:
— Бесстыжие, за стол лезут, рыла не перекрестив. А на девок, Афоня, зенки пялят.
Две дочери у дьяка, и обе в мать удались, сдобные, румяные. Афанасий Иванов просил Акулину:
— Ты уж за девками доглядай, упаси Бог, чего… Пущай постояльцу рыла не кажут, ино поднимусь — велю батогами кобылиц поучить… — Дьяк вздыхал, крестился: — Напасти-то какие.
А Акулина поддакивала:
— Самовольно по клетям лазят, меды пьют. Корми такую прорву, по миру пустят…
Когда дьяк в церкви поклоны отбивал, к возмущению прихожан, ввалились в храм два шляхтича. Шапок не скидая и бряцая шпорами, потоптались у алтаря и вышли, громко переговариваясь. Афанасий хотел крикнуть им: шапки долой — да ком в горле застрял. А и что им храм православный, коли они его за храм не чтут.
На службе в Посольском приказе дьяки и подьячие жаловались на бесчинства ляхов. Афанасий Иванов слушал, сокрушался, а когда подумал, чем все это может окончиться, страшно сделалось. Опасны во гневе российские мужики, возьмутся московиты за топор — достанется не токмо ляхам, но и боярам с дворянами, какие руку Владислава держат.
Москва присягала королевичу. И хотя будущий царь жил в Кракове и еще не заручился согласием отца, короля Сигизмунда, а послы российские не прибыли в Речь Посполитую, бояре и служилый люд московский по церквам клялись в верности будущему государю.
Народ роптал:
— Чудно, никто Владислава не видел, а в государи избираем. Он-то хоть веры какой?
— Латинянин, но, сказывают, в Москве православие примет.
— Козла в огород пущаем. Аль Русь боярами достойными обедняла?
— Кой это избрание? Избирают на соборе Земском, а Владислава кой-кто из бояр пожелал…
— Сядут нам ляхи на шею…
Но коронный гетман тех разговоров не слышал. Накануне в Москву вошли еще несколько отрядов коронного войска, и Жолкевский смуты не ждал. Он собирался ехать к королю вместе с московским посольством. Станислав Жолкевский намерился воспротивиться желанию короля сесть московским царем. Он, коронный гетман, опытный и мудрый воин, одержавший немало заслуженных побед, в том числе и тех, от которых зависела судьба Польши, никак не мог согласиться с мыслью Сигизмунда связать Русь с Речью Посполитой в единое государство. Тем паче чтобы Россия покорялась. Станислав Жолкевский всегда считал Московию страной загадочной, способной на непредвиденное, а потому и ехал к Сигизмунду. Коль сядет Владислав на царстве, заключит мир, и Смоленск и порубежные земли останутся за Речью Посполитой.
С согласия Думы коронный назначил Гонсевского старостой московским и начальником Стрелецкого приказа.
Люд торговый и дворяне возмущались, а стрельцы едва не взбунтовались, насилу стрелецкие начальники уговорили. Но недовольство зрело:
— Ляха над россиянами возвели! Бояре не Москве служат, а королю!
А в стрелецких слободах один разговор:
— Испокон государь ставил над нами своего боярина ближнего, а ныне, видано ли такое, шляхтичу подчиняться!
Но паны без внимания, да еще похвалялись:
— Была Московия, теперь Речь Посполитая, и вы, москали, холопы круля нашего.
Гонорились паны, но для собственной безопасности в Кремле и Китай-городе шляхетские караулы выставили, а в Белом и Земляном городе заставы день и ночь бодрствовали, каждый воз обыскивали. Чуть кого заподозрят, в пыточную волокут, а иного, потехи ради, в Москве-реке топили.
В воскресенье возвращалась из кремлевской соборной церкви Блаженной Девы Марии жена дьяка Афанасия Иванова Акулина с дочерьми. Едва из Троицких ворот вышли, как на каменном мосту, что через речку Неглинную, остановили их конные гусары и давай озоровать, перевесились с седел, щупают, смеются. Акулина кричит, девки визжат.
Тут мужики набежали:
— Не замай!
Не успели гусары за сабли схватиться, как их с конями с моста в Неглинную столкнули, а расходясь, потешались:
— Охолоньте!
— И крылья не помогли…
Афанасий Иванов явился к Мстиславскому с челобитной на тех гусар, но князь дьяка побранил:
— Не майся дурью, Афанасий, да никому не сказывай, что из-за твоих девок сыр-бор, иначе беды не оберешься. Заступников твоих девок ищи-свищи, а дьяк вот он, бери его. Гонсевский велел сыскать тех разбойников, какие гусар едва не потопили. Уходи, дьяк, да язык держи за зубами.
И выпроводил Афанасия Иванова.
Поплелся дьяк домой, а на душе кошки скребут. Ему ли, дьяку Посольского приказа, правившему государственные дела во многих странах, наяву познавшему не только огорчения, но и повидавшему, как чужеземные кесари и короли с великим почтением выслушивали послов государя российского, видеть теперь, как хозяйничают в Москве ляхи и литва.
— Господи, — шепчет Афанасий, — доколь в позоре жить, зрить этакий срам?
За горькими раздумьями не заметил, как и дома очутился. Еще с улицы услышал, как в трапезной постоялец шумит, песни горланит, а едва дьяк порог переступил, навстречу выкатилась зареванная Акулина.
— Батюшки светы, ляхи собрались, жрут и пьют, ни стыда ни совести.
— Тьфу! — сплюнул в сердцах Иванов. — Да смолкни, пущай их подавятся. Дай-ка мне водки да груздей, авось на душе полегчает.