и о сонате.
– Да, – медленно произнес он. – Но почему это приносит вам радость? Нельзя ведь излить страдание на бумагу и тем от него избавиться.
– Я и не собираюсь этого делать. Ни от чего не хотел бы я избавляться, кроме как от слабости и скованности. Я хотел бы ощущать, что скорбь и радость проистекают из одного и того же источника и суть движения одной и той же силы, такты одной и той же музыки и каждое из них – прекрасно и необходимо.
– Дружище! – резко вскричал он. – Вы же потеряли ногу! Неужели за музыкой вы способны об этом забыть?
– Нет, зачем? Ведь изменить я уже ничего не могу.
– И это не приводит вас в отчаяние?
– Это меня не радует, можете мне поверить, но, надеюсь, в отчаяние не приведет тоже.
– Тогда вы счастливец. Я, правда, не отдал бы ногу за подобное счастье. Значит, так получилось у вас с музыкой? Смотри, Марион, вот оно – волшебство искусства, о котором так много пишут в книгах.
Я запальчиво крикнул ему:
– Перестаньте так говорить! Вы сами ведь тоже поете не только ради гонорара, а получаете от этого радость и утешение! Зачем же вы насмехаетесь надо мной и над собой тоже? По-моему, это жестоко.
– Тише, тише, – вмешалась Марион, – а то он рассердится.
Муот взглянул на меня.
– Не рассержусь. Он ведь совершенно прав. Но с ногой у вас дело, наверное, не так уж скверно, иначе писание музыки не могло бы вас утешить. Вы человек довольный, с такими что ни случись, они все равно остаются довольными. Но я никогда в это не верил.
И он вскочил разъяренный:
– Да это и неправда! Вы написали песню о лавине, в ней нет утешения и довольства, а есть отчаяние. Послушайте!
Он очутился вдруг у рояля, в комнате все стихло. Он начал играть, сбился и, опустив вступление, запел песню. Сейчас он пел ее иначе, чем тогда, у меня дома, и было ясно, что с тех пор он к ней не раз возвращался. И пел он сейчас в полный голос – у него был лирический баритон, знакомый мне по сцене, его сила и льющаяся потоком страсть заставляли забыть о необъяснимой жесткости его певческой манеры.
– Композитор написал это, как он уверяет, просто для развлечения, отчаяние ему неведомо и он бесконечно доволен своей участью! – воскликнул он и указал на меня.
На глаза мои навернулись слезы стыда и гнева, все закачалось передо мной, как в тумане, и я встал, чтобы положить этому конец и уйти.
Вдруг тонкая, но крепкая рука остановила меня, вдавила обратно в кресло и так тихо и нежно погладила по голове, что меня окатили ласковые, горячие волны – я закрыл глаза и проглотил слезы. Подняв глаза опять, я увидел, что передо мной стоит Генрих Муот, остальные, по-видимому, не обратили внимания на мой порыв и на всю эту сцену вообще, они пили вино и смеялись наперебой.
– Какой вы ребенок! – тихо произнес Муот. – Если человек написал такие песни, значит, он уже перешагнул через нечто подобное. Но я очень сожалею. Вот понравится тебе какой-то человек, но стоит немного побыть с ним, как заводишь ссору.
– Все хорошо, – смущенно сказал я. – Но сейчас я хотел бы пойти домой, лучшее, что могло быть сегодня, уже позади.
– Ладно, не стану вас неволить. Мы тут, я думаю, еще напьемся. Будьте тогда столь добры и проводите Марион домой, хорошо? Она живет в Центре, на Грабене, крюк вам делать не придется.
Красивая женщина секунду испытующе смотрела на него.
– Да, вы согласны? – сказала она затем, обращаясь ко мне, и я встал. Мы попрощались только с Муотом, в прихожей нам подал пальто наемный слуга, потом появилась и заспанная старушка, она светила нам большим фонарем, пока мы шли через сад к калитке. Ветер был все еще мягкий и тепловатый, он гнал длинные вереницы черных туч и копошился в оголенных кронах деревьев.
Я не осмелился взять Марион под руку, зато она без спросу ухватилась за меня, закинув голову, втягивала в себя ночной воздух и вопрошающе и доверительно поглядывала на меня. Мне казалось, будто я все еще чувствую ее легкую руку на своих волосах, она шла медленно и словно бы и в дальнейшем намеревалась меня вести.
– Вот стоят дрожки, – сказал я. Мне было неприятно вынуждать ее приспосабливаться к моей хромой походке, и я страдал оттого, что ковыляю рядом с этой обаятельной, стройной и полной сил женщиной.
– Нет, – ответила она, – еще одну улицу мы пройдем пешком.
И она дала себе труд идти как можно медленнее, и если бы это зависело только от моего желания, я бы еще теснее прижал ее к себе. А так меня раздирали мука и ярость, я высвободил ее руку из-под своей и, когда она удивленно взглянула на меня, сказал:
– Мне неудобно так, я должен идти один, извините.
И она покорно пошла рядом со мной, заботливая и сострадательная, а я, будь у меня нормальная походка и сознание своей физической полноценности, сказал бы и сделал бы прямо противоположное тому, что сказал и сделал. Я стал молчаливым и резким, это было необходимо, иначе у меня опять навернулись бы на глаза слезы и я мечтал бы снова ощутить у себя на голове ее руку. Больше всего мне хотелось спастись бегством, свернув в ближайший переулок. Я не хотел, чтобы она шла медленно, чтобы она щадила меня, испытывала ко мне сострадание.
– Вы сердитесь на него? – заговорила она наконец.
– Нет. Я вел себя глупо. Ведь я едва его знаю.
– Мне его жалко, когда он такой. Бывают дни, когда приходится его бояться.
– Вам тоже?
– Мне больше всех. При этом он никому не делает так больно, как самому себе. Иногда он себя ненавидит.
– Ах, это он рисуется!
– Что вы такое говорите? – испуганно воскликнула она.
– Говорю, что он комедиант. Зачем ему нужно насмехаться над собой и над другими? Зачем ему нужно вытаскивать на свет переживания и тайны чужого человека и выставлять их на смех? Злопыхатель он, вот кто!
Мой давешний гнев возвращался ко мне по мере того, как я говорил, я был готов изругать и унизить человека, который причинил мне боль и которому я, к сожалению, завидовал. Да и мое уважение к этой даме пошло на убыль, поскольку она брала его под защиту и открыто становилась на его сторону. Разве не было неприличным уже то, что она решилась