Нередкая из них также делает один только скачок из-за прилавки в щегольскую аглинскую карету и, бывши прежде лавочного сидели нею, чрез месяц приезжает уже сама в сию лавку для закупки себе модных товаров; становится гордою, не узнает старых своих подруг и говорит повелительно с своею бывшею мастерицею, которая за несколько недель назад могла ее наказывать; но теперь «на сама платит ей презрительным видом и все то делает для того, чтобы вскружить головы от зависти у любезных своих подружек.
Она уже не принуждена сидеть в лавке, но наслаждается всеми выгодами молодых лет; не спит уже более на простой постеле без занавеса и не обеспокоивается старанием уловить в сети свои на два часа какого-нибудь худоплатова щеголя. Она катается в богатом экипаже наполненная удовольствием, что может обрызгать с ног до головы прежнюю свою подругу. После сего примера все ученицы, смотря попеременно то в зеркало, то на свои кровати, ждут нетерпеливо от судьбы той минуты, чтобы, бросив иглу, вытти из сей неволи.
Проходя мимо сих лавок, храбрый воин, молодой судья и щеголеватый купец заходят туда, чтобы поболтать с красавицами. Они притворно показывают, будто хотят что-нибудь купить, единственно для того, чтобы войти в разговоры с прелестными сиренами. Молодой судья покупает пудру и духи, а воин спрашивает батисту на манжеты и поддерживает аршин у прекрасной ученицы, которая отмеривает ему его покупку и, взглядывая на него, улыбается. Таким-то образом любопытство заставляет всякого мимопроходящего или проезжающего щеголя заходить в сии лавки под видом покупки каких-нибудь безделиц.
Некоторые модные лавки содержатся на самых строгих правилах, как будто бы для того, чтобы от других казаться совсем отличными. Там все девушки содержатся назаперти, и кажется, что рука притворного постоянства приготовляет сии пышные и великолепные уборы, коими украшаются модные кокетки. Там их убирают, однако ж им не подражают и не оставляют для себя ничего из тех уборов, коими украшают оперных девок. Там хотя на них работают, но не дозволяется даже и видеть сих искусниц. Они подобны тем товарам, которые не должны никогда отведывать с приготовляемых ими блюд. Вот состояние сих девок, работающих под строгим присмотром и совершенно лишенных всей свободы. Но содержательница такой лавки столь восхищается чудным установленным у нее порядком, что хвалится тем перед всяким к ней приходящим. Кажется, что она ударилась бы о заклад со всем светом и хотела бы поместить в истории, что у нее есть такая модная лавка, где все девки совершенно целомудренны и что сие чудо должно приписать ее тщанию и добродетели.
Но если посмотреть хорошенько, то можно тотчас увидеть, для чего все это делается. Молодой повеса, который с подобными ему ищет всегда первых побед, прельщается ее рассказами и почитает самолюбие свое огорченным, если не победит ее присмотра; и для того, чтобы получить желаемое, он месяца два сряду всякий день ездит в лавку за тем, что бы другой получил в три часа. Он прежде всего старается смягчить своими взорами сих весталок, приученных уже играть роли Агнес, и, наконец, сделавши много прибыли содержательнице своими покупками, а нимфе подарками, получает желаемое и хвалится пред своими товарищами победою невинности, которая за наличные деньги, платя пошлину своей мастерице, продолжает попрежнему играть роль Агнесы.
Но надлежит признаться, что сия работа модных уборов есть художество, от всех обожаемое и торжествующее, которое в нынешний век в великом уважении. Оно бывает благосклонно принято в знатнейших домах, и модная торговка имеет доступ туда, куда и посредственная знатность никогда входить не смеет. Там рассуждается о платье, советуется с нею о головном уборе, и искусство, присоединясь к дарованию природы, украшает и самые знатные титулы.
Но кто более достоин славы, та ли голова, которая выдумывает сии моды в уборах, или та рука, которая со тщанием производит их в действо? Сию задачу решить очень трудно; ибо редким известно, какой догадливой торговки выдумка производит перемену на всех головах здешних кокеток и какой модницы приговор осуждает на вечную ссылку старые уборы. Если сегодня какой убор на женщинах в публичном гулянии, то, пришед туда же спустя неделю, увидишь совсем новый свет, и прежние головные уборы будут там столь же редки, как древние строения египтян, сириян и римлян. Зрители смеются щеголихам, одетым в старомодные уборы, а француженки всегда остаются в барышах. Когда проезжает пышный экипаж графини, окруженной скороходами, арапами и лакеями, тогда она, подымая пыль на улицах, кажется, позабывает весь свет; все тянутся из окон посмотреть ее позлащенную карету, и она никого не удостаивает своего взгляда; но коль скоро проезжает мимо окон своей торговки, то взглядывает на нее с приятностию, предпочитая ее всей публике, и удостаивает ее своей улыбки.
Ее соперница сохнет от зависти, ворчит на ее незнание, порочит ее вкус и всячески старается унизить ее славу, подобно журналисту, который в своих листах бранит автора, приобретшего похвалу от публики. Но ее ворчание мало имеет успеха, ибо сия знатная торговка покровительствуема всеми придворными и знатными госпожами, кои дают законы в щегольстве и коих законы всеми уважаются.
Модные торговки, начиная от столицы до дальних провинций, награждают всех наших щеголих своими искусно сделанными мелочами. Их выдумки всеми одобряются и приняты бывают с восхищенном. Но сии платьи, накидки, чепцы, шляпы, блонды и косынки делают то, что в нынешний век много пригожих девушек вечно не выходят замуж.
Всякий муж страшится сих модных торговок и без ужаса взглянуть на них не может. Желающие жениться, лишь только увидят сии великолепные приборы, богатые платья, шляпы и чепцы, обожаемые нынешними девушками, впадают в задумчивость, делают вычеты и остаются холостыми; девушки же, с своей стороны, говорят, что они столько же любят блондовые наколки, шляпы и чепцы, сколько и мужей. Пусть так; оставим их следовать обычаю нынешнего света.
Покаяние сочинителя Крадуна
Долгое время живучи в свете и угождая своему непреодолимому желанию писать, выдал я множество долгих книг моей работы: укоряли меня многие, и как я воображал, что это было из зависти, что во всех под моим именем изданиях нет ни здравого смыслу, ни связи; но я презирал таковую молву и смеялся моим завистникам. Им ли находить смысл там, где я сам его не отыскивал. Голова моя набита была тем высоким о себе мнением, что чем непонятнее сочинение, тем более должно иметь к нему уважения. По злости ли моего сердца, или по другому чему, я внутреннее находил удовольствие мучить читателя за его ко мне снисхождение, что он принимался за мои сочинения и за его дурачество, что он за них платил деньги. Некогда вооружился я противу всех читателей намерением издать бесчисленное число томов всех изданных моих сочинений, умножа, поправя и вновь просмотря, да прибавя к ним еще вдесятеро новых произведений моея неутомимости. Уже я восхищался мысленно, что типографщики, книгопродавцы и все читатели изрекут на меня бездну проклятий; от сего сладкого воображения объял меня сон, который удержал меня от знаменитого моего намерения; он распространил ужас в душе моей; и я уже навеки отрицаюсь от ремесла писать и в последний раз решился помучить читателя начертанием сна как причины к моему покаянию и самым покаянием.
Приснилось мне, будто я лежу возле горы Парнасской в болоте; вокруг меня накладены превеликие горы печатной бумаги моего произведения. Я было восхитился от сего видения; но увы! я увидел, что на всех бумагах ничего нет кроме моего имени, точек, запятых, вопросительных и тому подобных… «Где ж девалися слова?» – вопросил я сам себя. Вдруг всякий лист застенал и произвел страшный на меня вопль… «Мучитель! – закричали они болезненным голосом, – и ты еще осмеливаешься о том спрашивать? Несчастная та бумага, которую ты два раза мучил смертельно ненасытимой твоей яростию обкрадывать всех сочинителей на свете. Сперва стенала я в тисках тебе подобного в злости типографщика, и сколь ни тяжко мне было от его давительной руки, но я бы довольна была, если бы он давил меня не произведениями твоего пера: нет заключения ужаснее, когда оное сверх страдания обременяет еще и справедливым стыдом терпящего, а твое проклятое перо произвело сие со мною. Я думала после всех страшных мучений успокоиться забытою от всего света в книжных лавках или в библиотеках тех смертных, которые тщеславятся великим количеством своих книг, а читать их ставят себе в порок; но к усугублению моей напасти лавочники продавали меня одним табачникам, и я лишена была и того горестного удовольствия по причине твоих сочинений, чтоб хотя в меня конфекты завертывали. Признаться, это несколько утешало меня, что табак, завертываемый во мне, имел некоторое сходство с твоими сочинениями; ибо я была у табачников самой низкой статьи, которые для крепости и лучшего запаху мешали в него золу, известь и веничный лист. Наконец достигла было я до совершенного спокойствия, ибо никто не стал покупать и табаку, завернутого в твоих сочинениях… как вдруг велением всесильного Аполлона собрана я сюда для большого и жесточайшего еще мучения.