все же плоха без семейной радости. Даже заботиться о себе с каждым годом становилось скучнее.
«Хоть бы подарить кому-нибудь самое свое любимое, – думал Тихон Петрович. – Сделать родному человеку удовольствие. Так и дарить некому. У других – жены, дети, а у меня вся семья – в моем единственном числе».
Но тут же Тихон Петрович успокаивал себя тем, что при его занятии дети – это беда. Все вытопчут. Хуже кур. Какие там дети, если Тихон Петрович стонал и морщился, когда видел не то что сломанную ветку или цветок, а даже помятую траву.
* * *
Весна пришла, как всегда, ранним утром. Появилась она на бревенчатой стене мезонина квадратом оранжевого и теплого на ощупь солнечного света. И не замеченная во время долгой зимы капля смолы в щели бревна заискрилась в это утро, как топаз. В ней были даже видны маленькие серебряные плоскости и нити, делившие эту ничтожную каплю на несколько сказочных частей.
– Пора! – сказал Тихон Петрович, поглядев на каплю, спрятал до зимы в стол незаконченную рукопись «Руководства» и начал разбирать семена, чтобы высадить их в плошки и расставить по всем подоконникам в теплом доме и на застекленном крыльце.
А потом навалились густые, тяжелые туманы, зимние дороги проржавели насквозь, порыжели, из леса дохнуло сыростью, от тесовых крыш повалил пар. В одну из апрельских ночей вздохнул лед на реке, а утром начался быстрый, как всегда, ледоход, и река разлилась на семь километров.
От весенней воды тянуло свежестью нефти и снега. По всем веткам береговой лозы уселись рядами пушистые седые шмели – молодые почки.
Пришел из областного города первый пароход. Тихон Петрович поехал на нем в город по делам питомника, а кстати и за кое-какой рассадой. До города было езды всего пять часов.
Обратно из города пароход отвалил в сумерки и пошел прямо по разливу. Бакены еще не горели.
Тихон Петрович сидел на палубе, хотя на воде было холодно. В ногах у него стояла кошелка с рассадой. В нижнем помещении, в общей каюте, было тепло, даже жарко, но Тихон Петрович туда не спускался, – берег рассаду. Она, как известно, от жары быстро вянет.
Пассажиров на палубе было немного. Ехали пильщики, закутанные женщины и совсем еще молоденькая девушка, лет двадцати, с девочкой. Девочке, худенькой, бледной и любопытной, – она никак не хотела уходить с палубы, – было лет шесть.
Пильщики крепко курили, так, что даже ветер с разлива не мог пересилить запах махорки, и слушали пожилого своего товарища в зипуне.
– Это что! – говорил он неторопливым хриплым голосом. – Дуракам все смех, а умному все в соображение. Вы над председателем нашим, над Батенковым, погодили бы без разбору смеяться.
– А мы с разбором, – ответил молодой пильщик.
– Вот я те сейчас докажу про твой разбор! – сердито пообещал пожилой пильщик. – Над чем надсмехаетесь! Что он, Батенков, пятерых зайцев снял со льдины во время ледохода? Так, что ли?
– Да мы не над тем смеемся, Захарыч, – несмело возразил молодой пильщик.
– Понимаю! – с угрозой в голосе проговорил пожилой. – Очень я вас хорошо понимаю, молодые люди. Вам удивительно, что он тех зайцев не зажарил с лучком да не съел под водочку, а выпустил в соседнюю рощу. Бессмысленное, выходит по-вашему, деяние?
– Жалостлив от больно, Батенков, – сказал из темноты чей-то голос.
– Не-ет, брат! Тут никакая не жалость. Тут простой вывод. Пусть он плодится, заяц, чем ему ни за что пропадать. Видал птичье гнездо? Из песчинок да из пушинок слеплено. Вот так, браток, и богатство слагается. Всенародное. Кладется на дом по кирпичикам. А потом глядишь, как в Москве, воздвигается здание во все двадцать восемь этажей!
– Ух ты! – сказал молодой пильщик.
– Вот те и ух! – ответил пожилой. – Это надо соображать. Есть в наших местах такая побаска. Упала в реку пчела, замочила крылышки. И приходит ей, той пчеле, полный конец. Крышка! Кругом красноперки шныряют. Вот пчела и взмолилась. «Спасите, говорит. Я вам за то отплачу». – «А на что ты нам сдалась! – отвечают красноперки. – Мы меду отродясь не едим». Вздохнула только пчела. «И то правда! – говорит. – Ничего не поделаешь». Видит, плывет через реку лягушка. «Спаси, молит. Я в долгу не останусь». – «А я, – говорит лягушка, – даже запаху медового слышать не могу». Тут пчела совсем загрустила. Однако видит, летит над рекой черный скворец. Она и его просит. «Ну что ж, – отвечает скворец. – Я тебя, пожалуй, вытащу. Потому ты медом человека питаешь, а он, человек, мне скворечни делает».
– И вытащил? – спросил молодой.
– Обязательно. Полезному зверю всегда надо вспоможение делать.
– Настюша, – тихо сказала маленькая девочке своей спутнице, – а я бы ее и так вытащила. Не за мед.
– Правильно, девочка, – тихо заметил Тихон Петрович. Слабенькая эта и большеглазая девочка почему-то вызывала у него не жалость, а какое-то необъяснимое щемящее чувство. – Вот маму спроси, она тебе то же самое скажет.
– А она мне не мама, – ответила девочка. – Она мне сестра.
Тихон Петрович извинился перед девушкой.
– Что вы, пожалуйста, – ответила она.
– Что ж это вы, сестрицы, – спросил Тихон Петрович, – вдвоем по белому свету странствуете?
– Мы в Разговорово, – ответила девушка неуверенным голосом.
В темноте Тихон Петрович не видел ее лица, но вместе с тем как бы и видел ее застенчивые глаза и то, как она теребила бахрому теплого платка, накинутого на голову.
– К родным едете?
– Да нет, – ответила девушка. – Я учительницей назначена в Разговорово. Вот еду… с сестрой, с Машей. Мы с ней теперь вдвоем. Отец служит на Дальнем Востоке, а мама в сорок втором году в Ленинграде…
– Все ясно, – сказал Тихон Петрович, не дожидаясь, пока девушка закончит свой рассказ, и замолчал. Девушка тоже молчала.
Тихон Петрович вытащил из-под ног кошелку, зачем-то потрогал рассаду. Листочки были вялые, – теплые, как ладони, но живые. «Выживут», – подумал он, помолчал, потом обернулся к девушке и сказал:
– В Дом крестьянина вам идти незачем. Зря устанете. Помещение найти у нас в Разговорове не так бывает легко. А у меня домишко пока пустует. Одна комната будет вам, а другая – для практикантов. Летом ко мне студенты приезжают, я их садоводству учу.
– Нет, что вы! – слабо возразила девушка.
– Это вы бросьте, – сердито сказал Тихон Петрович, – разводить антимонии. У меня устроитесь. И живите хоть сто лет.
Пароход загудел. На берегу замахали фонарем – показывали место, где причалить. Пильщики поднялись, побросали махорочные цигарки в черную воду. «Стоп!» – сказал над головой на капитанском мостике густой голос. Тотчас наступила тишина, и в ней