Буданцев Родину не покидал. Начинал он со стихов, но потом, как это часто бывает, перешел на прозу, не скрывая, что продолжает традиции Достоевского. Критики клеймили его как соглядатая и чужака в мире советской романтики. Один из героев Буданцева, с дворянской фамилией Вяземский, заключенный в концлагерь, не сломился там и сохранил личность, но не из-за «перековки», а из-за верности вечным человеческим ценностям. Так случилось, что теперь и автор последовал по пути своего героя: был осужден на восемь лет лагерей. Еще на предварительном следствии он нашел мужество отказаться от своих показаний, как от вымышленных. Умер Буданцев на Колыме 6 февраля 1940-го.
Голгофа одна, но путь на нее у каждого свой.
Что было на Земле 21 апреля 38-го, когда каратели уравняли уровнем погребальной ямы столь разных служителей пера и несхожих людей — одним ударом семерых!
Шла гражданская война в Испании. «Правда» писала: «Враг ошибся, полагая, что, прервав связь между Каталонией и остальной республиканской Испанией, он нанесет удар боевому духу республиканцев. Вера антифашистских масс Испании в победу непоколебима. Сегодня Барселона — опорный пункт бойцов, которые стекаются сюда со всех концов республиканской Испании».
На странице пятой — перепечатка из французской газеты «Нувель литэрер»: в Аргентине умер от голода в возрасте 64 лет писатель и поэт Леопольдо Лугонес, наиболее крупный представитель современной аргентинской литературы. «Говорят, что поэты, как правило, должны умирать от голода», — саркастично или меланхолично пишут французы.
Что уж там говорить, быт и нравы за рубежом — дальше некуда. Погоня за сенсацией. Вот в Лондоне, к примеру, существует «Клуб освистанных авторов». Туда принимают только тех писателей, которые потерпели полную и бесповоротную неудачу. Если все-таки им повезет и их постигнет успех, таких авторов гонят прочь из клуба.
«Вообще Англия еще со времен мистера Пиквика бьет все рекорды по количеству действующих в ней нелепых клубов, — продолжает обличать „Правда“. — В городе Галифаксе организован „Клуб мужей-мучеников“. Наплыв членов в этот клуб столь велик, что его учредители решили ограничить прием новых членов. Каждый кандидат в члены клуба обязан предъявлять при вступлении синяки и ссадины, нанесенные ему побоями жены».
То ли дело у нас! Истинная благодать ждет измученное человечество в Стране Советов!
«В Московской области установилась хорошая весенняя погода, — пишет 21 апреля газета „Правда“. — Москвичи выезжают за город, в леса и на озера, охотиться на вальдшнепов, уток и тетеревов. Много уток и гусей прилетело нынешней весной на „Московское море“. Охотоведы полагают, что гуси облюбуют этот водоем и будут там гнездиться. На „Московском море“ впервые появились белые лебеди. Успешно проходит охота в подмосковных хозяйствах Всеармейского военно-охотничьего общества».
Кто услышит за охотничьей пальбой револьверные залпы на расстрельном полигоне «Коммунарка»? Весеннюю охоту на людей…
«Дачу Ягоды — чекистам» — такую запись обнаружили после ареста Ежова в его записной книжке, среди других указаний Сталина. С этой записи и началась история «Коммунарки». Получается, что премудрый, многозаботливый вождь наш не только самолично приказывал, кого и когда убить, но и выбирал место для убиения и погребения.
Когда-то, до революции, здесь было дворянское имение — господский дом, липовая аллея, пруд. В конце 20-х бывшее имение забрал себе под дачу Ягода, сюда глава ОГПУ приезжал изредка отвлекаться и развлекаться после государственных забот. Когда Сталин заменил его Ежовым, место сие некоторое время пустовало, числилось просто подсобным хозяйством НКВД.
В августе 37-го, в самый пик террора, видимо, и появилась заметка в записной книжке Ежова. Московский крематорий уже давно захлебывался от трупов, не справлялся. Стало тесно на Донском кладбище. И тогда за городом появились специальные полигоны смерти — места захоронений и расстрелов.
Один — в Бутове, подведомственный Московскому управлению НКВД, там зарыли в землю около двадцати одной тысячи человек. Другой, неподалеку, в ведении Центрального аппарата НКВД — спецобъект «Коммунарка», названный так по имени близлежащего совхоза. По данным историко-просветительского и правозащитного общества «Мемориал», на территории бывшей дачи Ягоды захоронено около шестнадцати тысяч человек.
Большей частью это тела уже уничтоженных в московских тюрьмах врагов народа, но производились здесь и расстрелы. Кого убили здесь, а кого в тюрьмах — этого не знает никто, все улеглись рядом. Элитное место — в «Коммунарке» покоятся люди, приговоренные Военной коллегией по важнейшим делам: известные государственные и партийные деятели, наркомы, красные маршалы, легендарные разведчики, дипломаты, хозяйственники, чекистская верхушка, профессора, врачи, священнослужители, деятели культуры.
Здесь нашли вечный покой и герои этой главы книги.
Последние захоронения и расстрелы на полигоне смерти производились 16 октября 41-го, когда немцы осадили Москву…
Отгремела война. Минули десятилетия. Проклятое место это, обнесенное высоким деревянным забором с колючей проволокой, тщательно охраняемое, оглашаемое лишь лаем сторожевых собак, пустовало, пугало местных жителей. Мальчишки шепотом рассказывали друг другу ужасы о призраках и скелетах, взрослые предпочитали помалкивать.
Разразилась перестройка. Лубянка продолжала хранить молчание, сжав зубы намертво, как лютый пес. Однако отдельные энтузиасты-исследователи, историки докопались-таки до истины — и она открылась взору, во всем своем неохватном ужасе, и никто не знал, что с ней делать…
Время шло, полное злобы дня, смуты и суматохи. Полигон молчал, пустовал, лишь ветер шумел, пели и кричали птицы. Весной 99-го, последнего года XX века, на пороге нового тысячелетия, Госбезопасность передала «Коммунарку» в ведение Русской православной церкви. Потомки погибших — дети и внуки — могли наконец принести цветы на место гибели своих родных.
Что же они увидели? Обветшалый, длинный одноэтажный дом — бывшую дачу наркома. Кругом — заброшенный, неухоженный, исковерканный лес, весь в буграх и ямах. Земля словно бы пребывает в каком-то оцепенении, не в силах опомниться от того, что случилось.
Каждую осень здесь собирается небольшая толпа — акция поминовения жертв политических репрессий. Теперь здесь — подворье Свято-Екатерининского мужского монастыря. На пожертвование некоего частного лица — не государства! — братией сооружен Крест-Голгофа, простой деревянный крест на кирпичной пирамидке. На даче Ягоды, куда заводили приговоренных перед расстрелом, сверяли имя со списком и лицо с фотографией — и потом уводили в лес, к вырытому заранее рву, устроена домовая церковь: теплятся свечи, звучит тихая нестройная молитва, смотрят со стен святые лики.
А снаружи, у ворот в «зону» — простая металлическая доска: «В этой земле лежат тысячи жертв политического террора 1930–1950-х годов. Вечная им память!»
Гробница нашей исторической памяти. Номера, имена, лица… Никто не может представить себе всего масштаба этого праздника смерти. Никуда не вмещается эта человеческая масса погубленных — ни в расстрельные списки, ни в расстрельные ночи. И прежде всего не вмещается в сознание.
Мартиролог репрессированных писателей все время растет — так в черной бездонности неба проблескивают все новые звезды, открываются целые миры. Была идея повесить мемориальную доску в Центральном доме литераторов, рядом с доской, где имена убитых на войне. Скоро сообразили: стен не хватит!
На сегодня можно лишь сказать, что за годы советской власти репрессиям подверглись более трех тысяч литераторов, примерно две тысячи из них были расстреляны, погибли в тюрьмах и лагерях, так и не дождавшись свободы. Не только русские. Потери были глобальные: истребили почти всех армянских писателей, всю интеллигенцию маленького народа мари, всех писателей удмуртских, алтайских, башкирских, коми… Не было народа и языка на пространстве советской империи, которые избежали бы этой трагедии.
«И увидел я… души убиенных за Слово Божие и за свидетельство, которое они имели», — изрек в «Апокалипсисе» Иоанн Богослов. «И судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими».
Слово — не только искусство, способ явить свое лицо, реализовать свой дар. Это еще и попытка спасти человека. Человека, который живет не в одном лишь своем узком, личном времени, в той черточке между датами рождения и смерти на надгробной плите, щели, в которую утекает жизнь, а в большом историческом времени, вместе с предками и потомками, во всем времени, которое еще называют бессмертием. И нет у человека лучшего инструмента для постижения его, чем Слово, связующее дух с плотью.