Веселый писал новый роман — «Запорожцы», который погиб в лубянской бездне со множеством других его рукописей. До самого ареста работал над поэтическим циклом «Домыслы». Последнее, что успел опубликовать, — стихотворение в прозе «Пушкин», дань памяти любимого поэта.
Конечно же, он был предан советской власти. Но вот в чем дело — не казенно, а искренне, горячо, не хотел, не мог слепо служить серой партийной идеологии! Критики сломали множество копий вокруг этого возмутителя спокойствия, упреки переходили в нападки, нападки — в травлю. «Комсомольская правда» напечатала статью «Клеветническая книга: о романе Артема Веселого „Россия, кровью умытая“» — публичный политический донос, предвестник ареста. В этой книге автор устами простого крестьянина говорит: «Всю Расею не заберут… Расея, она обротать себя не даст…»
Артем Веселый еще до ареста «уличен агентурными и следственными данными» — активный троцкист и террорист. Как только земля советская носит такого оголтелого врага! Подумать только, что осмелился заявить: «Я бы поставил пушку на Кремлевской площади и стрелял бы в упор по Кремлю!» — об этом сообщил на допросе уже уничтоженный враг — Павел Васильев.
И в писанине своей Веселый протаскивает враждебные идейки, сеет ядовитые зерна. По заданию троцкистского центра намарал контрреволюционный рассказ «Босая правда» — одно название чего стоит, как и «Россия, кровью умытая»! Агентура докладывает о новой идеологической диверсии: Веселый в связке со своим дружком — поэтом Багровым из Куйбышева[77] — сочиняет поэму «Гибель славных», восхваляющую расстрелянных участников троцкистско-зиновьевского центра…
Ежов запрашивает у Сталина санкцию на арест. И тут же получает «За». Завертелось!
«АРЕСТ. ОБЫСК», — пишет большими буквами в справке на арест и еще подчеркивает жирно начальник 9-го отделения Журбенко. И целый хор начальственных резолюций поддакивает: арестовать, арестовать, арестовать!
Домой к Веселому чекисты заявились в четыре утра, 29 августа. Шестилетняя дочурка Волга, проснувшись и увидев гостей, поначалу обрадовалась и радостно закричала: «Заходите, заходите!..» Вломились целым отрядом — боялись, должно быть, что хозяин будет отстреливаться до последнего патрона. Как же, такой отчаянный — на Кремль пушку нацелил! Накинулись, вывернули карманы, пока обыскивали квартиру, приставили к писателю солдата с винтовкой — чтоб глаз не спускал.
Изъяли главное оружие — пишущую машинку. А рукописи — «Печаль земли», «Глубокое дыхание», «На высокой волне», «Притон страстей», сценарий «Мир будет наш» — Веселый сам попросил взять с собой, рассчитывал, видимо, еще поработать…
Следователь, оперуполномоченный Семеньков, сразу усадил его сочинять заявление Ежову: хотите жить — пишите, это единственный для вас шанс. Заявление это от 3 ноября — акт капитуляции. «Вас, Народный Комиссар, прошу об одном: не выбивать у меня из рук пера, если пролетарский суд, несмотря на всю тяжесть моих преступлений, найдет возможность сохранить мне жизнь».
В ходе аврально-упрощенного следствия писателя заставили признаться в участии сразу в трех террористических группах. В «перевальской» — она уже обезврежена, в «пильняковской» — ликвидируется сейчас, и в третьей, которую ненасытные чекисты только создают, специально под него, Артема Веселого.
Секрет признаний прост: «Бить морды при первом допросе». Цель — сделать из человека его убогого двойника, из человека, который совсем недавно — позавчера, вчера, еще сегодня утром — жил полнокровной, полноценной жизнью.
Этот процесс превращения начинался гораздо раньше, задолго до ареста. Литературные смертники еще до хрипоты спорили в писательском клубе, кто из них гений, а кто жалкий поденщик и кому дано будет пережить свое время и оставить после себя «нетленку». Но уже плющились под государственным прессом, растравленные злобой дня, сбитые с толку. И это прорывалось, особенно в стихах.
Молодой поэт и прозаик, рапповец Алексей Кондаков, автор популярной книги «Записки фабзайца», высланный в 34-м за антисоветскую пропаганду в пермскую глушь, предсказывал себе — как в воду глядел! — в неопубликованных до сих пор стихах:
Когда я буду умирать,Я, может, так всех озадачу,Что даже над могилой матьНе посидит и не поплачет.
Я самого себя боюсь!Я не пойму, что это значит?И, может быть, родная РусьМеня совсем переиначит…
До конца 37-го Лубянка приняла новое пополнение писателей: были арестованы прозаики Виктор Кин и Давид Егорашвили и критик Алексей Селивановский. А вслед за ними, в январе нового, 38-го, в лубянские камеры вселили еще одну литературную тройку: Ивана Батрака, Александра Завалишина и Ивана Касаткина. Карательный конвейер уже штамповал преступников.
Егорашвили расстреляли раньше других — 14 марта, он сразу же послушно подписал все, что от него требовали, и больше не был нужен. С другими следователи повозились чуть дольше.
Почти все в лубянских протоколах рассуждают похоже: нас, писателей, затирают, преследуют, но мы испытанные бойцы, прошли войны и революции, так просто не дадимся! Вооруженная борьба! Единение серпа и молота — союз возмущенных «крестьян» с разгневанной «Кузницей». Захват редакций и издательств. И, конечно же, вожделенный теракт — «против одного из руководителей ВКП(б)» — вписывай любую фамилию. Поскольку кого точно — еще не решили. Кто подвернется под руку в президиуме съезда…
Но тут — хлоп! — щелкнула запором Лубянка, и заговорщикам конец.
Конечно, весь этот бред высосан писателями из пальца, из пальца чекистского, тычущего и грозящего, а чекисты, в свою очередь, все высосали из пальца им указующего, державного — с кремлевского пьедестала, где высился живой памятник, изваянный страхом и восторгом миллионов, подменивший Бога на одной шестой части земли.
Если бы это был только бред! Из него в лубянских кабинетах выплывает на свет убийственный документ — обвинительное заключение и решает судьбу вполне реального человека, во плоти, второго такого никогда не будет. И уже не отдельные писатели, а вся литература по указке сверху постепенно делается врагом народа. Да что литература, и сам народ становится врагом народа, все население заповедника всемирного коммунизма. Одна половина народа пожирает другую, как чудовище, заглатывающее собственный хвост.
«Кустование»
Тем временем продолжается обработка Артема Веселого. Его собственноручные показания от 1 февраля — плод не столько его руки, сколько кулаков следователей: пишите, пишите подробно о положении на литературном фронте, какие там у вас группировки, группы и группочки существуют, как писатели связаны между собой, дайте характеристику каждому…
И получается гротеск. Такое впечатление, что автор иногда нарочно выворачивает здравый смысл наизнанку, чтобы ясно стало: того, о чем он рассказывает, не только не было, но и не бывает, и даже никак не может быть.
«Кустование» — такое словечко придумал Артем Веселый для этого процесса собирания, сложения, слипания, срастания рыцарей пера в коллективы. Когда-то «кустование» шло по линиям естественных идеологических и творческих сближений, после же суть процесса — интуитивное сбивание в стаи, чтоб легче выжить.
Перечитывая это сюрреалистическое сочинение, впадаешь в сомнение: да Веселый ли, пламенный, острый художник, сочинил распадающийся на глазах текст? Вроде бы да — его рука, его почерк, его вычеркивания, его подпись. И в то же время он то и дело начинает говорить о себе в третьем лице, как бы отрекаясь от себя — это не я! А через несколько страниц снова появляется его «я»: я знаю, я ездил, я считал, чтобы потом опять смениться на он: «он», Артем Веселый. Будто меняется местами с каким-то своим двойником. Или — что тут мудрить — перед нами просто болезнь сознания, измученный пытками человек?
Сидевший в одной камере с Веселым старый большевик Емельянов после реабилитации рассказал дочерям писателя, что с ночных допросов их отца приносили на носилках, он даже не мог есть сам. Но, один из немногих, ясно понимал, что происходит, и не питал никаких иллюзий: «Не для того нас посадили, чтобы выпустить». Его волновало больше всего, что будут знать и думать о нем его дети — а их у Артема Веселого было пятеро.
Как происходило это химерическое «кустование»? Вот, положим, «Перевал» — мало того, что «перевальцы» группировались вокруг идейного вождя — Воронского, возле каждого из них тоже, в свою очередь, клубилось свое окружение, создавалось некое человеческое уплотнение из родных, друзей и знакомых. Еще больший круг людей объединился вокруг попутчиков, и прежде всего вокруг Пильняка.