Историческая повесть из молодости Петра Великого
I
Светло и радостно взошла заря красная 30 мая 1683 года над первопрестольной Москвой с ее пригородами, слободами и селами. Не высоко еще поднялось солнце, как по пыльному пути от города за Москву-реку, да по тому берегу ее к Воробьеву сперва одиночкой, а потом вереницей потянулись пешеходы. Поднял их на ноги не престольный праздник, не народное какое торжество, а небывалая доселе потеха малолетнего царя Московского — Петра Алексеевича.
По кончине благоверного «тишайшего» царя-батюшки Алексея Михайловича юный Петр Алексеевич проживал безотлучно при матушке-царице Наталье Кирилловне в подмосковном селе Преображенском. Вечор же он перебрался с товарищами-«ребятками» в старый Воробьевский дворец, а нынче, в одиннадцатую годовщину рождения Петрова, с Воробьевых высот впервые опять со времен царя Ивана Васильевича Грозного должна была загреметь над Белокаменной огнестрельная потешная пальба.
В числе пешеходов был и одинокий малец по десятому году с лотком на голове. Под толстой, плотной дерюгой, прикрывавшей лоток, были припасены у него для проголодавшихся зевак не остывшие еще пироги. Несмотря на свой детский возраст он нес свою полновесную ношу без видимого усилия, выступал бодро и, обгоняя взрослых, перекидывался с ними на ходу веселыми шуточками. Редко кто не откликался на его бойкий оклик. Все были настроены празднично; а юркие светлые глаза, заискивающе лукавая усмешка курчавого, краснощекого и пригожего из себя парнюги невольно располагали к нему все сердца. Были и такие, что признавали его:
— А, Алексашка! Где тебя нету!
Версты за полторы до Воробьева Алексашка нагнал двух женщин.
На одной, помоложе, лет тридцати, дородной, белотелой и румяной, поверх пунцового «летника» был надет нарядный «опашень» ярко-червчатого (лилового) сукна, внизу отороченный узорчатою золотою каймою, а под мышками перехваченный «источенкой» (разноцветным струйчатым поясом). Просунутые в прорезы опашня у плеч руки, полные, выхоленные, щеголяли расшитыми шелком и золотом рукавами летника и жемчужными запястьями. Из-под подола летника при каждом шаге выставлялись желто-сафьяновые, остроносые «чоботы», а на голове громоздилась высокая золотая парчовая «кика», унизанная рядами жемчужных рясок. Шибко припекало уже утреннее солнце; под грузным головным убором, в пышном праздничном наряде молодой женщине становилось все душней, несносней. Цветущее, круглое, как полная луна, лицо ее так и пылало жаром, так и лоснилось; дыхание у нее захватывало, но развязать пояс, расстегнуть хоть на одну пуговку опашень не дозволяло ей, видно, чувство собственного достоинства.
Спутница щеголихи, лет на десять ее старше, была одета не в пример скромнее: в простой кумачный сарафан безо всякого шитья и в поношенную душегрейку; волосы ее были подобраны под одноцветную шелковую шапочку — «подубрусник», повязанный сверху чистым белым платком — «убрусом»; на ногах же у нее были попросту смазные сапоги.
Маленький пирожник опередил бы и этих двух женщин, не подхвати он пару слов из оживленной их беседы.
— Больно ты уж страшлива, Спиридоновна, — говорила пожилая женщина своей молодой спутнице. — Ну, попалят, побалуют, — даст Бог, дурна ему никакого не учинится.
— Оно точно, будь опаска, — царедворцы, верно, не попустили б, — тяжело отдуваясь, заметила первая. — А все, знаешь, душа не на месте. Пусть первою кормилицей ему была эта новоявленная княгиня, а попросту такая же, как и ты, кума, как и я, грешная, баба деревенская: всячески я его, голубчика моего, без малого два года тоже грудью своей кормила! Пусть он там царского рода, а все же он мне теперича ровно свое родимое детище.
«Вторая кормилица царская! — сообразил мигом Алексашка. — Ишь, как вырядилась: инда дохнуть нечем. Что значит — на жирных харчах нагулять себе тело!»
Как всякому москвичу, Алексашке было хорошо известно, что первая кормилица меньшого царя, Петра Алексеевича, Ненила Ерофеевна, особенная любимица царицы Натальи Кирилловны, не выкормив еще царского младенца, овдовела и была вновь выдана замуж за князя Львова; а с тех пор, что она вторично овдовела, состояла по-прежнему при Дворе царицы на большом жалованье и в великом почете. Заместившую ее Олену Спиридоновну, оставшуюся и до сих пор, по собственному ее выражению, «бабой деревенской», Алексашка как-то видел уже мельком в селе Преображенском и тотчас узнал ее теперь по дебелому затылку и утиной походке с перевальцей.
«Ужели за десять верст пешком притащилась?» — рассуждал он, убавляя шагу и прислушиваясь к неумолчной болтовне двух словоохотливых кумушек.
С первых слов их он услышал ответ себе:
— Нарочно ведь вчерась к тебе в город отпросилася, — говорила с передышкой Спиридоновна, — спозаранку хошь собрались сюда… Уф! Умаялась… и так-то далеконько!
— А самой-то царицы не будет нонче? — допытывалась кума.
— Что ты, милая, перекрестися! Нешто она со вдовства своего куда еще покажется?
— Да мне-то, кумушка, отколе ж все порядки знать-то? — оправдывалась кума. — Место у нас глухое, никаких вестей к нам отселе не доходит, и сама я теперича в Москву впервой только, наездом! Ведь он-то, царь Петр Алексеевич, у нее, царицы нашей, один сын только свой и есть?
— Один, матушка, как перст. Все старшие братья и сестры у него — от первой супружницы покойного царя Алексея Михайлыча, Милославской. Царица же Наталья Кирилловна — из рода Нарышкиных. С первой встречи, слышь, в доме великого боярина Матвеева она ему до смерти полюбилася.
— В чужом доме? Ведь боярышен же наших родители, как жар-птиц каких, взаперти за тремя замками держат?
— Да Матвеев не чужой ей был, а друг старинный родителя ее, Кирилла Полуектовича Нарышкина. Живучи сам в отдаленной усадьбе своей Тарусской, тот выслал дочку, как заневестилась, на побывку, на воспитание к приятелю в Москву. Ну, а покойный царь-от наш любил Матвеева противу всех других царедворцев, что день — запросто наезжал к нему. Так-то вот одним вечером зимним засиделся государь у Матвеевых до самого ужина. Вышла тут в столовую вместе с хозяйкой и воспитанница их, Наталья Кирилловна Нарышкина, — ну, и делу конец: загляделся. Уж куда хороша была: высокая, статная, чернобровая, черноглазая.
— Так что опосля у царя и смотрин особых из отобранных девиц уже не было?
— Как не быть! Разве без этого возможно? Не единожды — дважды скликали для виду на Верх первых боярышен… опричь Москвы, со всех городов Земли Русской: из Рязани и Владимира, из Суздаля, Костромы и Новогорода. В потайное окошечко из соседней горницы переглядел их государь, почитай, до тысячи, но выбора не изменил.
— И счастливо жили?
— Уж так ли счастливо! Особливо, как Бог им сыночка этого Петрушу дал. Ведь старшие-то сыновья государя Алексея Михайлыча, из колена Милославских (что греха таить!), не в отца пошли, не в зазор молвить — радости от них ему было мало…
Спиридоновна на этом запнулась и опасливо оглянулась на шедшего сейчас позади них маленького пирожника. Но Алексашка, как ни в чем не бывало, словно ничего и не слышал, тихонько посвистывал про себя и засмотрелся куда-то в сторону.
II
— А меньшой царевич был не таков? — допытывалась кума.
— Петруша-то мой? — оживленно подхватила снова царская кормилица. — Не ребенка в нем Господь им — клад послал! Да и то сказать: не родился он еще на свет Божий, как знамение об нем в небесах прояви-лося — звезда большущая, пресветлая, и предрек молодой царице муж ученый, Симеон Полоцкий, что бу-дет-де сын у нее преславнее всех его отцов и праотцов, царей Московских. И точно: полугода ему еще не минуло, совсем малехонькой — ходить уж зачал, а еще через полгода сидел верхом на потешной деревянной лошадке, разъезжал по хоромам на потешном стульце. Жизненочек!
— Любили его, я чай, родители-то?
— Такого-то не любить? Надышаться не могли. Уж каких-каких игрушек ни раздобыли, ни понаделали ему! Ведь при Дворе-то царском тоже всякие мастера, свои и иноземные: живописцы да сусальники, столяры да токари. Были у него и барашки с заправской шерстью, и гнезда птичьи — голубей, канареек, чижей, щеглят, были всякие струменты: гусли, цымбалы да клавикорды, были книжки потешные с картинками расцвеченными. Паче же всего забавляли его игрушки воинские, оружие потешное: барабанцы, бубны, топорики, перначи, булавы, чеканцы, лучки, кончеры, знамена и пушечки золоченые на станках и колесцах.
— Ишь ты! — удивлялась заслушавшаяся кума. — Ничего, кажись, больше для ребенка и не придумаешь.
— Ан нет, — возразила царская кормилица, — боярин наш Матвеев придумал: бил царевичу челом такими подарками, какие другим и во сне не снились.