Вячеслав Пьецух
Заколдованная страна
– Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Б. Пастернак
На дворе – второе тысячелетие новой эры, 1983 год, осень, октябрь, причем октябрь на зубной манер какой-то неприятно чувствительный, даже ноющий, и с гнильцой. Я сижу в бедной ленинградской квартирке – это 3-я линия Васильевского острова – на кухне и дую чай с хозяйками, Ольгой Кривошеевой и Верой Короткой, женщинами чисто российской, так сказать, родственной красоты. Чай – гадость, кухня… – это нужно быть крупным жизнененавистником, чтобы ее доподлинно описать: потолок протекает и оттого тронут жидко-кофейными пятками затейливой конфигурации, стены в человеческий рост выкрашены безусловно тюремной краской, трубы, вроде гигантского плюща опутывающие их, облуплены и ржавеют, около раковины снуют наши неизбывные тараканы линолеум на полу кое-где отодран, кое-где вздыбился пузырями, – словом не кухня, а чистый срам. Зато, правда, хозяйки изумительно хороши, и это нужно быть видным женолюбом, чтобы их доподлинно описать; со своей стороны, замечу, что лица у обеих не красивы даже, а именно что прекрасны, точно они, помимо всего прочего, еще и дают дополнительное освещение, или как если бы это были не лица, а самого господа бога факсимиле. Из второстепенного, обе – замечательные певуньи и в любой момент, даже не из самых подходящих, могут что-нибудь затянуть под аккомпанемент семиструнной гитары, которую Ольга день-деньской не выпускает из рук; Ольга – легкая и пружинистая, как птичка, Вера будет основательнее, несколько тяжелей, но зато в ней как будто больше любовной силы; они не родственницы, чего живут вместе, мне невдомек, поскольку я с ними едва знаком и, собственно, заскочил в эту квартирку от тоски московской, как говорится, на огонек – эх, кабы это была принципиальнейшая отечественная загадка.
Итак, мы сидели на кухне, пили грузинский чай, скучали за компанию и заводили время от времени скоротечный, беспочвенный разговор. Наконец я не утерпел и с горечью в голосе, но сторожко поинтересовался:
– Девочки, милые, чего же вы так живете?
– А как мы живем? – в свою очередь, поинтересовалась Вера, изобразив глазами недоумение и вопрос.
– Ну, я не знаю: неприютно как-то, если не сказать хуже.
– Ах, вы про это! – вступила Ольга, и черты ее, только что напрягшиеся в ожидании обиды, – так надо полагать, – в то же мгновение распрямились. – Тогда ваш вопрос не к нам, а к советской власти, которая довела до ручки жилищный фонд.
– Жилой, – поправила ее Вера.
– Ну, жилой, – согласилась Ольга.
– Вообще давайте аккуратней обращаться с терминологией, – строго сказала Вера. – Советская власть – это как вас прикажете понимать?
– Ну, пускай она называется как-то иначе, – пошла на попятную Ольга, – это решительно все равно. Главное, что живем мы в едином ритме с родной страной, страна доходит, и в квартире у нас бардак.
Вера добавила к сказанному подругой:
– Эта власть называется – западно-восточная деспотия.
– И как вы не боитесь наводить такую отчаянную критику в присутствии малознакомого человека? – заметил я, имея в виду себя. – А вдруг я в органы настучу?…
– Слава богу, за устную антисоветчину у нас теперь не сажают, – парировала Ольга эту гипотетическую угрозу. – У нас теперь застенчивый такой, квелый тоталитаризм. Вот попробуй я стишок сочинить про социалистический способ производства, тогда конечно, тогда…
Тут Ольга тронула струны и ни с того ни с сего затянула песню:
Края далекие, гольцы высокие,Где ночи черные, где гибнут рысаки,Без вин, без курева, житья культурного, За что забрал, начальник, – отпусти…
Вера было взялась подтягивать, но внезапно оборвалась.
– Типун тебе на язык! – сказала она и неожиданно предложила мне выпить спирту, под тем предлогом, что-де какое же это питье – чай для русского мужика; подозреваю, что на всякий случай она решила меня задобрить; я покобенился для виду и согласился.
Тогда Ольга вспорхнула со своего стула, достала из старинного шкапа медицинскую скляночку спирта, перелила его в заварной чайник и только собралась разводить водой, как я заявил, что употребляю спирт в первозданном виде; дамы были приятно удивлены.
Уже я опрокинул стаканчик спирта и уже справился с пожаром, возникшим у меня в горле, когда Вера сказала, глядя на свои ногти:
– Вот мы даже до такой степени живем в едином ритме с родной страной, что в верхах там у них идет реорганизация экономики, чтобы она стала, наконец, экономной, и мы вызвали из санэпидемстанции этого… как его… ну, скажем, специалиста по выведению тараканов.
Я сообщил:
– Насчет тараканов – это все напрасные усилия любви, потому что русские тараканы, как материя: вечны и бесконечны.
– Вообще, – сказала Ольга, – у нас сегодня получается какой-то приемный день. Вот вы пришли, специалист по выведению тараканов должен прийти, оценщик должен прийти и еще мой бывший благоверный придет меня убивать, – он каждый понедельник приходит меня убивать, потому что он по понедельникам выходной.
Меня огорошила эта новость. Не то чтобы я был малый робкого десятка, однако при мысли о том, что с минуты на минуту в дверь начнет ломиться бывший Ольгин супруг, да вломится, да еще, поди, с топором в руках, – во мне мгновенно созрело тягостное, нехорошее беспокойство. И дернул меня черт притащиться на этот обманчивый огонек! Короче говоря, нужно было ретироваться, выждать время и под благовидным предлогом отбыть на улицу Красных Зорь, где я остановился у троюродного брата жены моего приятеля.
– Оценщик-то зачем придет? – рассеянно спросил я.
– А имущество описывать, – как-то скучно сказала Ольга, даже обыденно, точно у нее с детства описывали имущество. – Мы с Верой за квартиру четыре года не платим, и за это нам теперь подчистую описывают имущество.
– Чего же вы за квартиру-то не платите, ведь это нехорошо?
– Из принципа, – строго сказала Вера. – Потому что это не квартира, а хижина дяди Тома. Я сказал:
– Значит, тоже диссидентствуете себе, только чисто в женском масштабе, по маленькой, как у картежников говорят. С политбюро небось боязно расплеваться, так хоть жэку родимому досадить!
– А что же делать?! – воскликнула Вера с детским воодушевлением. – Надо же ведь как-то протестовать! Должен же культурный человек хоть для очистки совести делать фронду этому чингисханству! А то как захватили власть в семнадцатом году разные сапожники да пирожники, так с тех пор слова им перпендикулярного не скажи! Слава богу, хоть разваливается на глазах этот несусветный режим, клонится к окончательному нулю – и на том спасибо!
– Еще сто пятьдесят лет тому назад, – сообщил я, – Александр Сергеевич Пушкин писал в письме к своему приятелю: Давно девиз всякого русского есть «чем хуже, тем лучше». Ну ничего не меняется на Руси!
– Это точно, – сказала Ольга. – У меня прадед был гласным в Московской городской думе и состоял в комиссии по строительству метрополитена – но это мимоходом, в качестве предисловия. Так вот эта комиссия пятнадцать проектов строительства метрополитена отклонила, и знаете, на каком основании? На том основании, что все равно разворуют деньги!
– А у меня, – подхватила Вера, – дед хлебозаготовками занимался – это уже при восточно-западной деспотии. И вот что-то в начале тридцатых годов решили они нанести удар империализму, подвести его под мировую революцию, а затем и под диктатуру пролетариата. Собрали они на Украине весь хлеб вплоть до семенного и выбросили по допинговым ценам на мировой рынок. Они полагали, что капиталистический рынок сразу рухнет от такой массы копеечного хлеба, грянет всеобщий кризис, потом революция, и товарищ Сталин возглавит наконец нашу Солнечную систему. Они только не учли, что на Западе ребята не лыком шиты, что у них все же за плечами не два класса церковно-приходской школы. Ребята на Западе просто-напросто уничтожили часть своего хлеба, стабилизировали цены, и в результате: империализм уцелел, а на Украине умерло от голода четыре миллиона советских граждан…
И вдруг в моем сознании вспыхнула… или встала во весь рост… а лучше сказать, разверзлась следующая мысль, энергическая, как вопль: отчего мы такие бедные, неопрятные, беспутные, позаброшенные какие-то – или это исконно наше, природное, вроде темнокожести африканцев? Не то чтобы во мне заговорило ни с того ни с сего оскорбленное национальное самолюбие, а скорее это я не мог примирить в душе разводы на потолке и двух ангелоподобных женщин, расположившихся по соседству, нервно-отвлеченные разговоры и тараканов. В отдельности я перечисленные обстоятельства с легкостью принимал, потому что к сорока четырем годам своей жизни я врос в Россию, как, случается, врастают деревья в ограды из чугуна, и страдал по ней не оттого, что она la belle Russie или enfant terrible[1], а оттого, что это был своего рода алкоголизм. Меня также не смутило бы, кабы в виду тараканов и разводов на потолке две ангелоподобные женщины толковали бы о болезнях, кабы разговор о несовершенстве жизни и человека развивался бы среди белоснежной мебели, каких-нибудь шелковых портьер, благоухающих хризантем в старинных китайских вазах да еще и в сопровождении стаканчика «Шато неф»; но столь наглядная дисгармония формы и существа повергала меня в несказуемую тоску, хотя я и понимал, что это всего-навсего фрагмент нашей всеобъемлющей дисгармонии, которая представляет собой хребет русского способа бытия. И вот в моем сознании разверзлась следующая мысль, энергическая, как вопль: отчего мы такие бедные, неопрятные, беспутные, позаброшенные какие-то – или это исконне наше, природное, вроде темнокожести африканцев?