Руслан Тимофеевич Киреев
Пир в одиночку
Посланник
Уходя, он, как тюремщик, запирает меня на два замка. Можно и на три, их три там, и все исправны, однако двумя довольствуется, верхним и нижним, хитроумно рассудив, что именно средний замок задержит в случае чего непрошеного гостя. Зря будет колдовать, позвякивая отмычками: даже самому изощренному спецу не открыть открытого… Заводит машину – двигатель тихо работает, прогреваясь, а он, мой посланник, сидит, положив на руль легкие руки, слушает мотор, потом, бросив взгляд на часы, надевает очки. Иногда быстро надевает, иногда медленно – в зависимости от расположения стрелок. Опоздать боится? О нет, опоздать не боится, просто любит отчаливать ровно в восемь… Ровно в девять… Ровно в двенадцать… Можно и в половине, но опять-таки ровно в половине или ровно в четверть, а не в шестнадцать, скажем, минут и не в четырнадцать. И дело не в пунктуальности – пунктуальность свою он не афиширует, ему по душе репутация человека малость рассеянного – дело, по собственным его словам, которые, дает он понять, отнюдь не претендуют, чтобы их принимали всерьез и так уж буквально, – дело в магии круглых цифр. Во вкрадчивой эстетике чисел (его тоже выраженьице), науки древней и темной, тайны которой, весело утверждает он, ныне утрачены.
До шоссе чуть больше километра, но быстро не проскочишь – так скверен этот аппендикс, так много здесь рытвин и бугров. Пусть! В конце концов неизвестно, что надежней охраняет мое узилище: хороший замок или плохая дорога. Сам-то он изучил каждую ямку и прекрасно знает, какую слева обойти, какую справа, а какую деликатно пропустить между колес. Словом, они отлично ладят друг с другом – человек и дорога; приятельства и даже некоторого панибратства исполнены их долгие отношения, только он, стреляный воробей, все равно не верит ей. Сколько раз убеждался в коварстве старой кокотки, особенно – после дождя, которому она сладострастно отдается! Тут уж надо смотреть в оба. Там, где накануне была ложбинка, царапина, утром разверзается хищная колдобина, благонравно замаскированная тихой, мирной, с клочками неба водой… Но и в вёдро подстерегают сюрпризики. Вот разлеглась спиленная беспардонным дачником березовая ветвь, вчера еще хоть и отделенная от ствола, но живая, листики трепетали на низовом ветру, а сегодня увяла; вот – ржавая раковина с отбитой эмалью, и не на обочине – теперь уже не на обочине, – а на проезжей части.
Посланник притормозил. Каким, интересно, образом перемещается это сантехническое ископаемое? Прежде белело, как череп, в зарослях крапивы, потом перекочевало ближе к дороге и наконец выползло, осмелев, на самую середину. Выходить из машины не хотелось, особенно с утра (дурная примета: выходить, не доехав до места), – проскользнул, ас, в сантиметре от ископаемого.
Дорога отпустила на секунду, наездник весело огляделся. День приготовился быть теплым и светлым, теплее и светлее обычного, рядового, среднего дня этого времени года – времени тяжелых облаков, листопада и первых ночных заморозков. Еще зелены деревья, георгины цветут (я не люблю георгины), на яблонях желтеют крупные плоды. Крупные, потому что мало: неурожай, и все же на заднем сиденье – три полных целлофановых пакета, два больших и один поменьше… Почудилось даже, что пропорхнула бабочка, а в следующее мгновенье – и уже не почудилось, уже точно! – толкнулся в стекло шмель. Да, день начался славно, что-то хорошее суля, но выехавший навстречу ему ничего особенно не предвкушал и ничего не загадывал. Любое неосторожное движение, знал он, разрушит исподволь складывающийся узор.
Он такое движение сделал: из машины пришлось-таки вылезти. Забыл, вырулив на шоссе, накинуть ремень безопасности, спохватился, когда увидел гаишника, но – поздно. Гаишник даже не свистнул, лишь небрежно рукой махнул, и нарушитель, пристроив кое-как автомобиль, юношеской трусцой побежал на расправу.
– Виноват, начальник! Молодой, исправлюсь. – И, прижав к груди руки, склонил набок покаянную голову.
Ну кто скажет, глядя на этого милого шалуна, что один из пакетов с яблоками предназначен для внука! Люди ахают, когда про внука узнают: не может быть! Вам ни за что не дашь… – и говорят, сколько именно не дашь, в зависимости от щедрости своей или своего лукавства, а он только руками разводит. Намекаете, шутит, что гожусь в сыновья самому себе? (Посланник любит шутить.)
А вот начальник – тот, напротив, метит в папаши. Насупленный, губа оттопырена, – брюзгливо документы листает.
– Откуда?
Нарушитель, быстро стянув очки, простодушно моргает.
– Грушевый Цвет… Слыхали о таком? П-поселок Грушевый Цвет. – Заикание, старый недуг, давно и надежно побежденный, дает – весьма кстати! – о себе знать. – Обратите внимание, ни одной груши там отродясь не было. – А так как инспектор не вышел росточком, тоже делается, во искупление греха, чуточку ниже.
– Груши? – подымает глаза человек в форме.
– Ага! Груши…
На лоб чубчик спадает, Посланник, вежливо уменьшенный, откидывает его, и этот мальчишеский жест, как, впрочем, и чубчик, тоже мальчишеский, хоть уже и высветленный сединой, окончательно уравнивает их и в росте, и в возрасте.
Блюститель порядка возвращает документы.
– В следующий раз…
– Заметано! – перебивают его. – Учтено и заметано…
Той же бодрой трусцой возвращается к машине. Отъезжает, однако, не сразу. Положив на руль потяжелевшие руки, прикрывает глаза и несколько секунд сидит неподвижно. Узор порушен, и теперь лишь смирение способно восстановить его. Что ж, он готов. Он не ропщет. (Машина трогается.) Он покорился – порушен и порушен, он радостно признает свое поражение, но на дне этой безоговорочной и веселой капитуляции чернеет, готовое прорасти, маковое зернышко нечаянного выигрыша.
Пока объяснялся с гаишником, не только легковушки убежали вперед, грузовики тоже, и он с удовольствием катит в одиночестве по гладенькому асфальту. Знает: у ближайшего светофора вновь окружат со всех сторон, сдавят, сомнут, но несколько вольных мгновений еще оставалось. Посланник наслаждался и был прав. В отличие от меня у него хватает благоразумия не омрачать радость сознанием ее краткости. Он диалектик у меня, прямо-таки доктор диалектики – ну да, доктор, профессор, – и тем не менее умеет, сбросив философские вериги, упиться утренним солнцем, низким, по-над землей, стремительным полетом, почти бесшумным – так отлажен двигатель, или замершей посреди тротуара женской фигуркой в голубом.
У светофора, как и предвидел, вновь подхватило и властно, шумно понесло, грозя карой за малейшее ослушание. И все-таки рабом автомобильного монстра не ощущал себя. Внутри живой, длинно вытянутой, летящей вперед клетки сохранял легкость дыхания, ибо давно открыл, не без моей помощи, золотую пружинку, нажав которую, обретаешь свободу.
Дверь, в которую врезаны три замка – на два из них он запирает меня, уезжая, – выходит не только в по-осеннему дремлющий сад, не только на соседний участок, где среди цветов и глиняных кошек обитает под розовой крышей глухонемая чета, не только на сосны, верхушки которых вздымаются над розовой кровлей и шумят на закате совсем иначе, нежели утром, протяжней и как бы выше, не только на пруд за лесом и не в другой, на том берегу, дальний лес с вросшими в землю бархатно-зелеными надгробиями, холодными даже в августовский зной, – единственное, что сохранилось от деревни Вениково, если не считать одичавших жасминовых кустов да двух старых яблонь, раскорячившихся, с бугристой корой, прародительниц краснобоких красавцев, что везет в целлофановых пакетах Посланник, – даже не в дальний лес, продолжаю я, выходит тюремная дверь, не на полуразрушенную птицеферму, в которую кладбищенский лес этот упирается и на которую я вышел однажды с ведерком прикрытых лопухами опят, не на перекрестки и светофоры безумного города, по ночам смывающего с неба бледные звезды, – а дальше, дальше, сквозь другие города, сквозь холмы и высокие горы, поверх оврагов и болот, на самый, может быть, океан, плоское, в водорослях и ракушках, побережье.
Океан, впрочем, тоже не предел. Да и где он, предел? Где и что? Смешная жалкая деревяшка с тремя замками? Страшно подумать, сколько их на земном шаре – дубовых, еловых, березовых, ореховых, из фанеры и спрессованных опилок, цельного куска или бамбуковых палочек, с цепочками и крючочками, с задвижками и засовами, с медным кольцом, как у глухонемой четы, или костяной, как у меня, ручкой… Сколько?! Больше, я думаю, чем людей, которые без устали мастерят их, дабы спрятаться от других, себе подобных.
Посланник не считает так. Посланник склонен думать, что двери, наоборот, соединяют индивидуумов. Любая жизнь, полагает он, есть разновидность неволи, только не надо пугаться, не надо принимать за надзор дисциплину и порядок. Стоит разглядеть их твердые контуры, и ты свободен, поскольку – о, золотая пружинка! – добровольно делаешь то, что делать все равно неизбежно.