Чингиз Айтматов
Соперники
1
Канымгуль держала на руках двухлетнего сына Токона, и оба они смотрели в дальний конец улицы. Оттуда по вечерам возвращалось стадо.
Улица уходила к подножию голых, выжженных до желтизны холмов, напоминающих бараньи головы. Солнце посылало из-за них свои последние рдеющие лучи, и макушки тополей, освещенные закатом, горели, как свечи. Оттуда же, со склонов холмов, наползали на землю синие сумерки, незаметно сливаясь с вечерними тенями.
Коровы брели медленно, из-под копыт вздымались серые облака дорожной пыли.
Толстощекий Токон чувствовал себя превосходно. Он улыбался во весь рот, размахивая хворостиной, подпрыгивал на руках матери и, подражая ей, звал черную корову: «Оуу, оуу, оуу!» Однако корову нисколько не тронула такая приветливая встреча. Она подошла невозмутимо, даже не глянув на Токона, и ринулась было на соседний огород, но окрик хозяйки остановил ее.
— А ну, гони ее во двор, Токон, а ну гони! — ласково проговорила Канымгуль, словно сынишка ее и в самом деле загонял скотину во двор, а не сидел у нее на руках.
Но ей, видно, достаточно было того, что малышу это занятие доставляло истинное удовольствие. Канымгуль смеялась, слегка откинув голову. Белая косынка красиво оттеняла ее загорелую шею и смуглое лицо с удивительно милыми ямочками на щеках. Она шла, чуть выгнув спину, стройная в длинном пестром платье.
— Ах ты мои пастушок! — смеялась Канымгуль и вдруг начинала так неистово целовать сына, как умеют целовать только матери своих детей. Ее черные глаза блестели от неудержимого прилива нежности.
— Ну гони, сынок, гони ее хворостинкой. А ну пошла, ненасытная, так и норовит в огороды. Хочешь молочка, Токон?
Из-за облака пыли, поднятого стадом, появился всадник. Вид у него был безучастный, пыли он не замечал, да и вообще, казалось, не замечал ничего вокруг. Он сидел в седле нахохлившись, точно сыч на дувале. Несмотря на жару, на нем был прорезиненный плащ какого-то непонятного грязно-серого цвета, давно, видно, поблекший от солнца и воды. Из-под мятой войлочной шляпы, надвинутой на самые брови, тоже по-сычиному выглядывали угрюмые, с поволокой глаза.
— Гляди, Токон, отец приехал! — заулыбалась Канымгуль мужу.
Кряжистый, скуластый Каратай, смуглый до черноты, казался намного старше своей жены. Правда, сегодня он выглядел особенно неприглядно. От грязных подтеков его вспотевшее лицо приобрело смолистый оттенок. Он, видно, давно не брился, и густая выгоревшая щетина покрывала его сильные челюсти, а выгоревшие усы походили на пожухлую степную траву, обожженную жгучим азиатским ветром — керимсалом.
Не придержав лошади, Каратай холодно глянул на жену и сына, а поравнявшись с коровой, которая принялась вдруг чесаться об ворота, он привстал на стременах и сплеча вытянул ее камчой по спине.
— Па-па, па-па, — залепетал маленький Токон, просясь покататься на лошади.
— Каратай, возьми его! — крикнула Канымгуль.
Каратай придержал было лошадь, обернулся и будто хотел улыбнуться, но улыбка не получилась. Губы его обиженно вздрогнули, в уголках рта залегли твердые складки, и он досадливо отмахнулся от сына: не до тебя, мол, отстань!
Такого Канымгуль никак не ожидала. Что-что, а в сыне он души не чаял. Она стояла ошеломленная, прижав ребенка к груди. Обычно, когда Каратай по вечерам возвращался с поля домой, а Канымгуль с Токоном на руках выходила его встречать, он, не слезая с коня, кричал: «А ну, жена, подсади сына!» И всякий раз, когда Каратай пригибался к луке седла, чтобы взять ребенка, его угрюмые усталые глаза выражали несвойственную ему нежность и ласковость. И лицо его, большое и скуластое, с вечно нахмуренным лбом, приобретало вдруг мягкость, озаряясь довольной улыбкой. И сразу он становился вроде бы новым, добрым человеком.
Каратай усаживал Токона впереди себя в седло и катал его взад-вперед по улице, тихонечко напевая при этом какую-то свою, никому неведомую песенку. А довольный Токон, важно надув губы, подгонял лошадь толстыми, короткими ножками и, гордый от сознания собственного достоинства, покровительственно поглядывал по сторонам.
Соседи умилялись, глядя на них: «Ах, наш Токон настоящий джигит!» Эти, казалось бы, простые слова были для Канымгуль самыми желанными, будто именно в них заключался светлый смысл ее материнской гордости. И Канымгуль думала, что нет на земле такой счастливой женщины, как она, и нет нигде такой дружной семьи, как ее семья.
Так было до сегодняшнего дня.
Токон плакал. Мальчик обиделся на отца.
— Не плачь, Токон, мы сейчас с тобой к бабушке пойдем, — старалась утешить малыша Канымгуль.
Когда Канымгуль вошла в дом, Каратай стоял в углу комнаты, возле полки с посудой, и, держа обеими руками большую кастрюлю, пил из нее кислое молоко. Он пил жадно, большими, громкими глотками, как запаленная лошадь. Канымгуль молча смотрела на него. При каждом глотке на его волосатой шее то опускался, то подымался кадык.
Она не понимала, чем вызвано странное поведение мужа. Он и всегда, конечно, был немногословен, но никогда она не видела его таким злобно-отчужденным, как сегодня.
Каратай, наконец, поставил на полку кастрюлю, задумчиво вытер губы своей большой, заскорузлой ладонью, искоса бросил взгляд на жену и, повернувшись к ней спиной, молча прошел к кровати.
— Принеси ребенка, — сиплым голосом приказал он, глядя куда-то мимо жены.
Канымгуль возмутилась. Ее душу жгла обида и за себя и за сына. Она готова была крикнуть ему прямо в лицо, в это ставшее чужим злое лицо: «А зачем он тебе? Больно ты соскучился по сыну. Явился, точно с похорон… Я тоже день-деньской на работе… Да разве ты отец! Волк нелюдимый!..»
Опускаясь на кошму, разостланную подле кровати, Каратай сморщился и даже застонал, будто от боли. И Канымгуль испугалась. В сердце проник холодок смутной тревоги. Может, что-нибудь случилось? А может, он просто устал? Ведь целый день мотается в седле по такой жаре. Нет, не просто устал, вид у него исстрадавшегося человека, он даже постарел за этот день. А она еще хотела попрекать его.
— Токон у бабушки, — мягко ответила она. — Что с тобой, Каратай? — Голос ее выражал и сочувствие и тревогу.
— Ничего… Ступай отсюда…
Канымгуль вышла. А Каратай так и остался лежать на кошме, подперев ладонью свою тяжелую голову. На полу грустной сизоватой струйкой дымила недокуренная цигарка.
Когда Канымгуль вернулась в комнату, Каратай быстро вскочил на ноги, видно придя к какому-то решению, и строго приказал:
— Подай резиновые сапоги!..
Он наспех обулся, сорвал со стены камчу и, словно зверь, преследующий добычу, низко пригнувшись в дверях, выскочил из дому.
Прилаживая седло, Каратай с такой силой рванул подпругу, что лошадь шарахнулась в сторону.
— Стоять, скотина! — взревел Каратай и с остервенением стегнул лошадь по голове.
С перекошенным от злобы лицом он повернулся к жене и уставился на нее лютым, ненавидящим взглядом.
— Вон из моего дома! — заорал он истошным голосом и, вдруг побледнев, приглушенно добавил: — Или я, или он… твой Сабырбек…
Будто горный обвал обрушился над головой Канымгуль. В глазах у нее потемнело. «Опять Сабырбек!» Значит, недаром почувствовала она что-то недоброе.
Канымгуль бросилась к мужу.
— Стой, Каратай! — взмолилась она, цепляясь за стремя. — Стой! Зачем ты сказал так? Почему — мой Сабырбек?..
Каратай резко отпихнул жену, стегнул лошадь и с места рванул галопом. За ним вдогонку помчался хвост пыли. А Канымгуль так и осталась стоять с беспомощно простертыми руками, как одинокая березка в холодном, осеннем поле, которую разметал набежавший вихрь.
— Каратай! Каратай…
Никто не отозвался. Никто не откликнулся. Только ветерок с гор пахнул в мокрое разгоряченное лицо женщины и принялся играть подолом ее платья.
Канымгуль шла по двору, и плечи ее зябко подергивались.
С гор наползала ночь. Где-то далеко-далеко прокричала ночная птица. Прокричала и смолкла. Звезды зажглись в небе. Землю клонило ко сну.
2
В этот день Каратай немного опоздал на совещание мирабов и бригадиров полеводов. Просторный кабинет председателя райисполкома не мог вместить всех участников. Люди примостились на подоконниках, сидели на корточках, прислонившись к стене, толпились в коридоре, заглядывая в дверь кабинета. Каратай тоже пристроился у дверей.
Все собравшиеся говорили, что в районе с поливами дела обстоят плохо, что посевы во многих колхозах горят. Главный агроном МТС больше всего ругал колхоз «Беш-Таш», там как раз мирабом Каратай. В передовых колхозах уже по второму разу убирают люцерну, ставят новые скирды, а в колхозе «Беш-Таш» после первого укоса люцерна осталась неполитой. Вот корни и отмерли, не дали молодых побегов. Значит, бешташевцы останутся без второго покоса, и опять нечем будет кормить скотину, и опять они будут клянчить у соседей сено в долг. А с кукурузой у них и того хуже. Посеяли ее много, лето в разгаре, а поливали всего один раз, да кое-где и вовсе не поливали. По совести говоря, с поливами других культур тоже не лучше.