Седьмой урок
СЕДЬМОЙ УРОК, ИЛИ ПОХИЩЕНИЕ САЛАМАНДРЫ
Роман
Часть первая
КАФЕ НА ПРОСПЕКТЕ
Солнце и мартышки
Незадолго до этого случая Анатолий Саранцев, следователь по уголовным делам, встретил Катерину Михайловну в кафе. Как всегда после разлуки, украдкой приглядывались друг к другу; в каждой новой черте лица, недомолвке, произнесенном имени — годы пережитого. Саранцев предложил Катюше стул за неуютным столиком, она устроилась поближе к окну — знакомая Анатолию привычка выглядывать в окошечко.
Просторный зал кафе-ресторана выходил застекленным углом на пустырь и потянувшуюся за ним череду новостроек и котлованов. Приглушенный говорок, шарканье шагов, звон посуды — Катюша и Саранцев обосновались в этой обычной сутолоке, не замечая ее, — уединение в людском водовороте.
— Учительствуешь? — расспрашивал Саранцев.
— Стремлюсь. Молюсь на Ушинского и Макаренко, но все еще пребываю шкрабом.
— Изменила нашему юридическому!
— Не можешь простить…
— Ты всегда стремилась к праздничному, красоте, лирике. А мне почему-то всегда выпадала будничная работенка. Даже на праздничных вечерах кто-то должен был передвигать тяжести, налаживать сцену, чтобы другие лицедействовали.
Приглушенные тона, неяркая роспись, серые тени — особый час заката, когда погасает день и не вспыхнуло еще электричество.
Все в мягких, расплывшихся сумерках. Расплывшиеся очертания вещей. И только за буфетной стойкой четко: девушка в белом.
Белая наколка, крупные чистые руки. И вся она светлая, свежая, опрятная — Катюша невольно подумала: диетическая!
И вдруг, чуть в стороне, огненная печатная косынка с африканскими пальмами, оранжевым солнцем, пляшущими мартышками.
Метнулась, исчезла за портьерой.
— Знаешь, что самое трудное в моей работе? — продолжала Катюша, проводив быстрым взглядом огненную косынку, — самое трудное — благополучные, обтекаемые. Все благополучно: в журнале, табелях, аттестате; все знают, все понимают, а в душе пустота.
— Наболевшие вопросы?
— Что поделаешь, Толик, наша с тобой постоянная заботушка.
— Ты и сюда пришла с подобными вопросами?
— Нет А точнее мимоходом. После совещания в райкоме. Молодежные дела, общежития, досуг, танцы, музыка…
— Включили в комиссию?
— А тебя не приглашали?
— Мой удел — чрезвычайные происшествия.
За соседним столиком спорили вполголоса:
— Не знаю, как тебя зовут, друг, но ты неправ. Ты хороший парень, но ты неправ.
Бородатый мальчик в просторной вельветовой куртке, похожей на детскую распашонку, задвинув под стул этюдник с дюралевыми самодельными ножками, рисовал огрызком карандаша на полях потрепанного журнала длинноногих девчонок. Лица едва различались. Ноги получались выразительней. Его сосед, бритоголовый парень в грубошерстном пиджаке, слушал внимательно, возражал резко, утверждая каждое суждение ударом кулака по хлипкому пластиковому столику.
— Даешь реальное! Реальное, понял? Правду и только правду.
— Мы говорим о разных вещах. Я говорю о проникновении, а ты о повседневности.
— Ты художник? — строго допытывался молодой человек в грубошерстном пиджаке.
— Маляр-самоучка, малюю-размалевываю. Украшаю твою жизнь.
— И то хлеб.
— Так вот, ты неправ, дружище, не знаю, как тебя зовут. Сергей? Сергей Сергеев? Сергеев, да еще Сергей? Ну, ладно, Сережа, будем знакомы — Виктор Ковальчик. Не спутай, пожалуйста, не Коваль, а всего лишь Ковальчик.
— Значит — художник?
— Не в том суть. Суть в твоей совершенно недопустимой позиции.
— Реализм! Нормальная позиция нормального человека. Так?
— Ты говоришь: реализм. Согласен. А ты подумал о нашем сегодня? О теперешнем реализме? Теория относительности — реализм. Плазма — реализм. Синхрофазотроны — реализм. Если бы вчера изобразили цвета и света космоса, сказали бы: абстракция. А сегодня это реальность, фотографии Алексея Леонова.
— Модерн, в общем, какой-то.
— Никакого модерна. Я абсолютный, закоренелый реалист. Я лишь против вульгарного реализма, архаизма и бытовизма, выдаваемых за реализм. Абстракция не наш хлеб; мы живем в конкретном мире, участники конкретных событий. Даже тайны космоса познаем в конкретных делах. Нам нужен реальный хлеб, руда, металл, машины. Все это конкретно и реалистично. Таково знамение времени. Но я против регистрирующего догматизма. Реализм я вижу в постижении современности, современного человека — в его деяниях и чаяниях, в реальном познании бытия и предвидении.
— Слова! У стариков картины, у тебя — слова!
— Ты не видел моих работ!
— А ты их видел?
— Ты не знаешь, что я могу. А я могу. Знаю, что могу.
— Студенты? — прислушалась к спору Катюша.
— Скорее, заводские, — предположил Саранцев.
— Теперь, собственно, это мало различимо, — Катюша заторопилась, — ну, мне пора, Толик.
Саранцев молча последовал за ней.
Девочка в огненной косынке выглянула из-за портьеры:
— Тася, смотри — наша учительница!
— Катерина Михайловна?
— Катюша! — фыркнула девочка и снова скрылась за портьерой.
— Люблю наш район. Влюблена! — проговорила Катюша, когда они вышли на площадь. — Осязаемо предстает новое: люди, стройка, простор улиц, настроения — все по-новому. Светлей, чище, праздничней. Ритм другой, что ли.
— Ты всегда отличалась восторженностью.
— Это плохо?
— Напротив, насущно. Кто-то должен заставлять нас видеть, замечать окружающее.
— Зажглись уже окна. Хорошо, что по-разному расцвечены. Помнишь, детворой бродили по улицам, заглядывали в освещенные окна, и всюду однообразные оранжевые абажуры в оборочку.
Высотный дом кораблем врезался в слияние площади и Нового проспекта, возвышался над котлованами и пустырями.
— На третьем этаже черное окно, — остановилась Катюша, — мне всегда тревожно, если в освещенном доме вдруг черное окно. Это еще в детстве — возвращалась домой, и вот погасшее окно…
Анатолий мельком глянул на черный квадрат и перевел взгляд на витрины и лица людей.
— Видишь, внизу на пустыре — хата? — продолжала Катюша. — Сейчас кран подхватит ее и вознесет на этажи!
— Хату снесут.
— Снесут глину А я говорю о живом. Величии жизненной силы.
Саранцев вдруг оглянулся на черный квадрат окна.
— Я должен вернуться, Катюша.
— Ты всегда должен! — она протянула ему руку. — Ни о чем не расспрашиваю…
— А я охотно поясню: раскопал закрытое дело, которое не следовало закрывать. Как писалось тогда в газете: крупное хищение.
Он снова посмотрел на погасшее окно:
— Должен вернуться…
Она задержала его руку:
— Позвони как-нибудь!
Смотрела вслед Анатолию: шагает по-военному, стараясь не сутулиться. Он всегда отличался военной выправкой; еще мальчишкой повторял: «мы солдаты…»
Она любила думать и говорить о радостном, праздничном, вспоминать хорошее. Он говорил о войне: «…Деда моего, полного георгиевского кавалера — четыре солдатских медали, четыре креста, — убили в первую германскую. Отца накрыло бомбой на днепровской переправе. Старший брат каких-то шагов не дошел до германской границы, ползком дополз. Мы малыми детьми на войне были, без винтовок, только в мыслях солдатами…»
В кафе за дальним столиком все еще спорили. Сергей не отпускал Ковальчика, требовал разъяснить, что есть образ. Каждый толкует по-своему, неразбериха какая-то.
— Если ты художник,