Поезд дальнего следования
Монолог
Все чаще мне снится мой давний сон, все чаще мелькают одни и те же, казалось, старательно погребенные, забытые навсегда картинки. Вдруг возникают, как на экране, заснеженные московские улицы, запущенный, обшарпанный улей, смешной закуток на Петровском бульваре, печально дребезжащий трамвай по имени Аннушка, темные окна.
Сбылось. Наконец я живу в этом городе, в Москве, разбежавшейся на весь мир. На все четыре стороны света. В Москве, переполненной торжествами, отпраздновавшей разгром Берлина, свои восемьсот и уже готовых ликующе встретить семьдесят сталинских, в Москве, сокрушившей всех своих недругов, и настоящих и сочиненных, загадочной и жизнеопасной, изрезанной кривыми маршрутами таинственных ночных воронков. В Москве, воспетой своими поэтами, прославившейся своими женщинами, своим балетом, своими веснами и именами старинных улиц. В Москве, героической победительнице, припавшей молитвенно и верноподданно к державному сапогу атамана.
Почти не раздумывая, в угаре, в сомнамбулическом состоянии, я разом перевернул свою жизнь, сменил неспешный бакинский шаг на резвый галоп, оставил свой город, не представляя толком, как выживу. Оставил родителей и родню, друзей и подружек, коричневый Каспий и вдруг оказался в столице империи.
Понять невозможно, как смог я решиться на этот безумный бросок в неизвестность. Ведь если не сознавал, то догадывался, что это чистейшая авантюра. Я даже не мог себя похвалить — сослаться на кураж и отвагу.
Никто меня не звал и не ждал, я не имел никаких оснований, чтобы назвать себя москвичом. Я жил без прописки, по сути, был призраком. Не раз и не два я ночевал в незнакомых подъездах, скрываясь от милицейских глаз. Это должно было кончиться скверно, риск был велик, и все же я верил, надеялся, вопреки рассудку, на то, что беда меня обойдет. Однажды все сложится и получится.
Я начал с того, что отнес свою пьесу, написанную за несколько дней, в Академический Малый театр. В тогдашней иерархической табели он находился в маршальском ранге. Как видите, я не стал мелочиться.
И вытащил счастливый билет — случилось обыкновенное чудо. Сакральная твердыня державы, недосягаемый Дом Островского пригрел бездомного провинциала. Мое недопеченное действо было рассмотрено и одобрено. И пребывание в гордой столице вдруг обрело легальный статус.
Мне феерически повезло. В ту грозную зиму, когда государство всей мощью обрушилось на несчастных, объявленных им космополитами, когда оно снова зашлось в своей ярости, мне удалось отыскать слабину в его титаническом монолите. Неведомо как, но я просочился в национальную святыню, и на ее священных подмостках артисты исполнили мое действо.
Настали весенние теплые дни. Я выполз на свет из укромной норы, в которой я жил на Петровском бульваре, и стал появляться в писательском клубе, присматриваясь к властителям дум. Иной раз и сам ловил их взгляды. Обычно ленивые, безучастные, порой откровенно недружелюбные. Запомнился один господин с полуприкрытыми сонными глазками. Они его, впрочем, не подводили — и безошибочно засекали малоизвестную часть пейзажа.
— Вот вы какой… — пробормотал он, когда меня ему кто-то представил. — Молодой человек из Ангулема.
Мне очень хотелось ему сказать, что человеку из Ангулема в Париже не требовалось прописки, но я уже знал, что лучше помалкивать. И сообщил, что рад познакомиться.
Впрочем, серьезного интереса особа моя, по счастью, не вызвала. Писателям было не до меня. Идеологический бой день ото дня становился все жарче, ожесточенней и непримиримей — круг его жертв неуклонно ширился.
Возможно, настал бы и мой черед, однако к весне бойцы притомились, и истребительная мясорубка несколько сбавила обороты. Тут я и собрался в дорогу — решил навестить родное гнездо.
Поезд в Баку шел трое суток, и поначалу я все пытался как-то собрать себя по кусочкам. Еще не верилось, что я выбрался из этого чистилища целым. Щедра оказалась столица державы на встречи, события и потрясения.
И все же держала она меня цепко. Не только накалом своих страстей, бурей и натиском, приобщенностью, сиянием вечерних огней, и даже не тем, что имперский театр играл мой непритязательный опус — главный соблазн был в исполнительнице роли лирической героини. Никто из авторов-дебютантов не уберегся от этой хвори. Она как посвящение в орден.
Но я превозмог и этот искус. Трубный зов родины был услышан, сыновнее чувство отозвалось. Я остро почувствовал, как тоскуют, как не справляются с вечной тоской родители в опустевшем доме.
Они, разумеется, понимали, что я уже с Москвой не расстанусь, что сын их — отрезанный ломоть. Все решено, и все совершилось. Но, понимая, уже смирившись, они не могли перестать надеяться. Кто знает, возможно, настанет день, и я устану от северной стужи. Захочется бакинского солнца, и мы, как в сказке, вновь будем вместе. Надежда помогала им жить.
Я понял это гораздо позже. Понадобились годы и годы, свой опыт отцовства со всем его счастьем и с той же зависимостью и мукой.
Но это открылось спустя полвека, на рубеже сопредельных столетий, пока же был май сорок девятого, был поезд, летевший в каспийский город, был стук колес, под эту мелодию стремительно рождались стихи, которых я так и не записал по лености, в надежде на память — однако застряли в ней лишь две строчки:
Полковник Холодовский,Улыбчивый нахал.
И только. Подобные ювенилии рождались так часто — всех не упомнишь.
Полковника было избыточно много. Мясист, дороден и жовиален. Улыбка и впрямь не сходила с уст, она составляла изрядную часть присущего ему обаяния. Оптимистическая энергия сочилась изо всех его пор. Казалось, что он ее вырабатывает легко, естественно, непринужденно, он извлекал из себя почти без пауз, ежеминутно — отменная фабрика жизнелюбия.
Подстать Холодовскому была дама с почти библейским именем Эва, с приветливым красивым лицом, как оказалось, совсем молодая. Дамой назвал я ее по причине ее драматической полноты, мешавшей воспринимать ее возраст и перечеркивавшей миловидность. Она направлялась в город Дербент, где проживала с супругом-доктором остзейских кровей, но давно обрусевшим. Его фамилия была Фройде.
Другой нашей спутницей оказалась широкоплечая, крутобокая, пышущая здоровьем девица. Внешность ее была грубовата, движения — размашисты, резки, перемещалась она в пространстве шумно, уверенно, по-хозяйски. Сказала, что зовут ее Жекой, в Баку живет она в Черном городе, так звался с незапамятных пор промышленный рабочий район. В Москве она гостила у тетки.
Надо сказать, на моих землячек Жека совсем не походила — бакинки несли на себе приметы смуглого неторопливого юга с его ориентальной истомой и влажной пленительной поволокой. Северная славянская кровь словно меняла здесь свой состав и обретала новые свойства. Но Жека удивительным образом сумела сохранить свои корни, гляделась гостьей, степной травой, пробившейся сквозь бакинский песок, пахнущий не чабрецом и мятой, а маслянистым мазутным морем. Меня она заарканила с ходу, все было дьявольски притягательно — и эта тугая звучная плоть, и исходившая от нее неистребимая сила жизни, и даже простое лицо слобожанки.
Мы разместились без церемоний. Полковник и пышнотелая Эва заняли обе нижние полки, Жеке и мне достались верхние. То был оптимальный вариант — с одной стороны, пофартило с соседкой, с другой — относительная изоляция. Мне уже с отроческой поры стало понятно — моя общительность без напряжения совмещается с потребностью в сепаратной жизни.
Однако на сей раз я меньше всего хотел поскорее уединиться. И, повинуясь неясной тяге, выбросил руку в пространство меж лежбищами. И сразу нашел то, что искал — ее протянутую ладошку.
Две наши встретившиеся руки словно прильнули одна к другой, сразу же пламенно сжали друг дружку. Ее ладонь была твердой и жесткой — ладонь гимнастки, привычной к брусьям. И наши пальцы сплелись, сцепились и на мгновенье образовали мерно качающуюся арку.
Когда стемнело и все мы четверо снова сошлись за вечерней трапезой, и я, и Жека согласно чувствовали свою отдельность от двух других — словно составили тайный заговор.
Ни Эва, ни жовиальный полковник не дали понять, что они не слепы и видят, как нас метнуло друг к другу. Полковник разлил армянский коньяк, женщины разложили снедь, и Холодовский провозгласил:
— Ну, с Богом. Приступили к священнодействию.
Глаза его празднично заблестели, не составляло труда догадаться — застолье было его стихией. Среди непременных радостей жизни оно занимало особое место.
Первый стаканчик был посвящен дамам, украсившим путешествие. Эва зарделась, а Жека заметила:
— Вы, как мой шеф. Уважаете женщин.