Виктор Петрович Астафьев
Трофейная пушка
За речкою, вскипающей веснами и утихающей под ряскою летами, между двух холмов, будто между грудей дородной украинки, уютно расположилось белохатное местечко. Возле того и другого холма ожили мутные скатыши-потоки. Там, где холмы сближались, образуя глубокую ложбину, потоки сливались перед тем, как, сойдясь вместе, упасть в пенисто взбитый омуток, полоскали голые кусты в воде, щекотали берег прошлогодней осокой, сорили лохмами растеребленного ветрами камыша, щетинились колючими кустами возле мостика, нежно осенялись веткой цветущей вербы над мостиком.
Мостик немцы разобрали. На заречном скате пологого широкого поля, с осени скошенного, таборилось десятка три-четыре машин, два куцых броневика-газика, несколько батарей пушек — гаубиц и минометов, дивизион зачехленных «катюш» и еще кой-какая техника. В колонне не оказалось ни одной саперной части, и потому шло в ней препирательство: кто должен восстанавливать мостик? Желающих не находилось. Солдаты повылазили из машин, лежали на прошлогодней кошенине, кусали соломины, смотрели в синенькое небо или спали.
Только что майор Проскуряков прошел вдоль колонны и с руганью, не переходящей в матюки, отрядил к мостику по пять человек от каждой части, или остатков частей, сгрудившихся на пологом холме. Впрочем, ругаться все-таки пришлось, с эрэсовцами. Эти баловни войны до сих пор еще не отвыкли от того, что при виде «катюш» шалели все от мала до велика и галантно уступали им, как дворянам, любую дорогу.
Майор Проскуряков выпер из машины эрэсовского капитана, и теперь тот, вместе с надменными и сытыми своими солдатами, вкалывает у моста за милую душу, майора все признали за старшего и теперь обращались только к нему. Ставши главным, майор Проскуряков позволил себе быть раздражительным и ходил вдоль колонны, ворча и придираясь. Велел выставить дежурных возле машин и по части «воздуха», чем, мол, черт не шутит, приказал выставить на само поле наблюдателей, и тут же, как черт из-под земли, выскочил молоденький младший лейтенант Растягаев с биноклем на груди и изъявил желание быть в этом самом охранении.
Майор Проскуряков скользнул грузным взглядом по испитому, но одухотворенному лицу младшего лейтенанта, по диагоналевой, щеголевато заправленной гимнастерке, по фасонисто смятым голенищам парусиновых сапог, буркнул: «Ну-ну», — и младший лейтенант, щелкнув каблуками, удалился с двумя солдатами на спуск к мосту, где уныло стояли без крыш два семенных колхозных склада, и в затени их, клюнув дульным тормозом в землю, молчала батарея немецких пушек, семидесятипятимиллиметровок, заваленных ворохами прелого камыша. Здесь поработали наши штурмовики, посносили шапки крыш со строений и перепугали немецких артиллеристов, которые, прихватив панорамники-прицелы, убегли куда-то, не взорвав стволы орудий и не снявши даже запорных замков.
Солдаты с младшим лейтенантом пошли не из его, Проскурякова, дивизиона, какие-то приблудные. Солдаты эти, судя по всему, были уже битые, завалятся они в сарае спать, лейтенантишко же будет нервно дежурить и мечтать о противнике.
Майор Проскуряков еще раз подивился и подосадовал на то, как быстро и легко стали печь у нас командиров, как просто и порой задарма, за красивые патриотические слова и умение выслуживаться начали давать награды и так же просто и легко спроваживать людей в штрафные роты, которых на фронте стало заметно, слово «штрафник» сделалось уже привычным и не всех пугало.
Участник кровопролитного штурма Хасанской сопки, там раненный и награжденный, майор Проскуряков и почести, и звания, и взыскания привык получать заслуженно, давно уже умел отличать выскочку от настоящего вояки.
В этой колонне было четыре батареи — его дивизион. В каждой батарее с добавкой шесть пушек. Шестью четыре сколько будет? Двадцать четыре. Расчеты у пушек не полны, во взводах управления дивизионов людей и вовсе кот наплакал. Но это сила! Большая сила. Наступление останавливается. Останавливается, потому что весна, потому что грязь, потому что всю зиму наступали, потому что устали люди, устал даже он, майор Проскуряков, давно отвыкший уставать и жаловаться.
Но по инерции, потому что армия, раздерганная, разбросанная, полусонная от усталости, еще идет, идет и противник, огрызаясь редко и тоже устало, чаще не входя с нею в соприкосновение, уползает все дальше и дальше на запад по черноземному бездорожью.
Иногда вспыхивает бой, наши натыкаются на заслон, на броневую группировку, на пополненную либо отчаянную немецкую часть.
Привыкшие видеть уходящего без боя врага, ослабившие мускулы и бдительность, бойцы наши, русские Иваны, от веку своего имеющие врожденную лень и беспечность, не выдерживают неожиданных контратак, и тогда… тогда им нужен заслон. Тогда двадцать четыре пушки с небольшим боезапасом остановят атаку противника, погасят вспышку, залатают дырки на одном из участков фронта.
Вот потому-то командир бригады собрал со всех батарей снаряды, вылил из всех машин горючее, повыгонял из штаба людей — и все это отдал в дивизион майора Проскурякова. И отрядил его идти вперед, остальным дивизионам уж как доведется. И комбриг, и майор Проскуряков, и все командиры на фронте знали, что если сейчас не возьмут у врага часть нашей земли, потом ее нужно будет отбивать большей кровью.
В таком наступлении все решает работа. И послал комбриг майора Проскурякова вперед с дивизионом потому, что был он работяга. Если бы потребовалось послать дивизион на прямую наводку против танков, комбриг не тронул бы Проскурякова, и потому что берег его как старого кадрового офицера, и потому что командиры для таких дел у него были более отчаянные, более вспыльчивые. У тех командиров наград было больше, чем у майора Проскурякова, на заметках у большого командования были они, но не майор Проскуряков.
Они сейчас уже далеко от фронта, в дубовом лесу выжаривают вшей из одежды, моются, бреются, ждут обеда и отрядили ординарцев за самогоном, а он вот тут с дивизионом возле паршивого мостика застрял. Он со своими солдатами почти волоком тащит машины и пушки. За то время, как оторвался от бригады, пушки его стреляли только раз, и теперь он не досчитывается сорока бойцов и половины снарядов. Сколько еще идти следует, почти не евши и не спавши?
Спят сейчас бойцы в машинах и возле машин на грязной, размешанной стерне, не по уставу спят, они просто заслуженно отдыхают. Обувь у солдат разбита, гимнастерки полопались на спинах и зашиты, у кого через край, у кого онучи вместо заплат пришиты. До первого мая еще двадцать дней — тогда дадут новое, летнее обмундирование; срок в нашей армии по смене обмундирования приурочен к великим дням: первый май — летнее, седьмое ноября — зимнее — настоящий праздник. Заведено носить нашему солдату одежду от праздника до праздника, от осеннего до весеннего. Это межобмундировочное время на войне пережить трудно.
Майор Проскуряков смотрит на местечко, уютно расположившееся в ручьевине. Местечко, совсем не потревоженное войной. Оно в стороне от больших дорог, его не видать издали, и нет в нем никаких сооружений, годных для обороны. Одна только церковь в середине местечка, у нее снят купол вместе с колокольней, и свечи тополей берегут остатки церкви, собою загораживают ее от войны.
Ни одного дома в местечке не разбито, и воронок в огородах нет. И потому оно такое тихое и улыбчиво-грустное от вешнего томленья. Горланят в нем петухи, людей на улицах пока не видно, коровы недоенные мычат. Попрятались люди, окна сверкают, улыбаются белые хаты солнцу, улыбается местечко своим солдатам, зовет их, приветствует.
Глядя на это местечко, майор Проскуряков тихо радовался ему и чуть завидовал людям, живущим в нем, жалел тех солдат, которые не дошли до него и не видели, как разморенно стоит вода в разлившихся по прилужью ручьях, как кружат и голосят над ними похотливые бекасы, как озаряются зеленью бугры за речкой, и вишневые сады возле хат задумчиво ясны перед цветеньем, у крайнего дома вот уж три или четыре круга прогнал курицу красный петух, не щадит его жена, не дается.
Майор Проскуряков думал только о тех солдатах и командирах, которые погибли недавно. Их он помнил отчетливей, и даже лица людей, и то, как они погибали, ему помнилось. Других, что прошли за годы войны вместе с ним еще и до дивизиона, тех, с которыми он валялся по госпиталям, майор уже не мог представить в отдельности. Не было времени и места, где бы вместились ушедшие от него люди — слишком их было много.
И жалости, той обычной жалости, со словами и слезами, тоже у майора не было. Майору Проскурякову просто хотелось, чтобы жили люди, дошли бы вот до этого местечка, полежали бы на ломкой стерне, помечтали о еде и победе. Но ничего этого им уже не доведется пережить, хотя и живы они еще в воспоминаниях майора. Ему помнить друзей своих, болеть за них неутихающей болью. Еще утверждаются где-то наградные листы на них, где-то они еще числятся на довольствии, где-то жена или мать в последних мыслях перед сном думает о них и желает спокойной им ночи.