Нахлобучив на голову ушанку, я часа два бродил под дождем, пока совсем не промок, и уже возвращался домой окончательно остывшим, как вдруг увидел подбегающего ко двору мужчину. Он чуть не столкнулся со мной у калитки и, окинув меня торопливо-беглым взглядом, спросил, запыхавшись:
— Постой! Ты, кажись, Филиппа Бортникова сын?
— Да, я…
— Иди живей на станцию… Беда случилась с твоим батькой. Руку ему разорвало… Мостовым брусом… На дрезине его повезут в город, в больницу, а может, и поездом. Иди зараз же! А то не успеешь…
Наверное, я так изменился в лице, что рабочий, боясь, что я упаду, подхватил меня под руку, сказал вразумительно:
— Только не пужайся. Беги зараз же скажи матери…
И вот мы с матерью мчимся на станцию. Она в какой-то старенькой, еще времен девичества, кацавейке и теплом сером платке, наспех накинутом на голову. Лицо ее побелело, серые губы что-то шепчут, черные, не поддающиеся сединам волосы спутанными прядями выбились из-под платка, глаза блестят, как у безумной. Задыхаясь, она все время спотыкается. Я поддерживаю ее и чувствую, как она слабая и как силен, здоров и молод я, четырнадцатилетний верзила. Жалость и раскаяние за недавнюю грубость терзают мою душу.
— Рука, рука… Как же теперь без руки. Ах, царица небесная, матушка! — бормочет мать.
Я знаю, что приводит ее в ужас: однажды уже так было, когда отец упал с дерева в адабашевском саду. И тогда ее пугала мысль остаться одинокой или доживать век с мужем-калекой…
…На скамейке у путевой казармы, откуда каждое утро расходятся по путям ремонтные рабочие, сидит отец. Левая рука его обмотана серым тряпьем, сквозь него сочится кажущаяся нестерпимо яркой при дневном свете кровь. Отец держит руку, как птица — сломанное крыло, оттопыренной. Кто-то уже приспособил тряпичную, перекинутую за шею перевязь. Отец бледен, щеки ввалились, нос заострился.
Во рту у меня пересохло, я не в силах пошевелить языком, хочу сказать что-то и не могу. Мать хватает раненую руку отца, тычется в нее лицом. Отец болезненно морщится, мычит, отстраняет ее. Говорит тихо и очень мягко:
— Перестань, мать. Беда, она за всяким следом ходит. Переносили мы мостовые брусья, а в одном оказался гвоздь. Подхватил я за конец, а брус в руках и перевернись, гвоздь — в ладонь. Так всю и разворотил. Хорошо еще — левую. Да и то — работать в ремонте теперь шабаш. — Отец показал в правой руке бумажку. — Вот мастер направление дал — ехать на перевязку в железнодорожный приемный покой.
Подошли трое рабочих, стали сочувствовать, утешать мать:
— Ничего. Поправят доктора руку. Лишь бы голова цела была.
Слабое утешение! Если бы одной головой рабочему человеку можно было работать.
Старый ремонтник-путеец, очень суровый на вид, с жестким, обветренным до черноты, морщинистым лицом и словно стальными усами, посоветовал:
— Теперь надо прошение подавать по начальству, чтобы стребовать с железной дороги за увечье. Есть такой циркуляр. В работе ли, в крушении по вине дороги покалечили — все равно должны назначить пособие, а либо пензию.
Отец слабо усмехнулся.
Подошел, лязгая буферами, товарный поезд.
Из окна казармы выглянул дорожный мастер, сухощавый старик с рыжей остренькой бородкой.
— Бортников! — позвал он отца скрипучим тенорком. — Сейчас же садись на товарняк и поезжай. Воловодиться нечего. Иначе антонов огонь прикинется — тогда всю руку оттяпают.
Рабочие и я повели отца к поезду, помогли подняться на тормозную площадку. Я влез вслед за отцом.
— А ты куда?! — крикнула мне мать.
— Я тоже поеду. Провожу отца, — ответил я.
Отец признательно взглянул на меня.
— Правильно. Пускай едет паренек, — распорядился старый путевой рабочий и сказал кондуктору: — Ты довези их до Таганрога — не ссади. Это наши…
Мать стояла внизу. И до чего же беспомощной казалась мне она!
Протяжно взвизгнул паровоз, заскрипели, зацокали колеса. Поезд тронулся.
— Иди домой, мать! — оказал с тормозной площадки отец. — Не беспокойся — теперь я не один, а с сыном.
Я воспринял эти слова, как признание того, что и я стал для него какой-то опорой, смогу оградить его в дороге от всяких опасностей.
Но опасностей никаких не случилось, мы доехали до Таганрога благополучно. Только отец всю дорогу поскрипывал зубами от боли, морщился, поддерживал и легонько покачивал, как спеленатого ребенка, забинтованную руку.
«Антонов огонь… Антонов огонь», — полыхало в моей голове. Я уже слышал о нем… Он рисовался мне в виде какого-то голубого, все сжигающего пламени. И почему — антонов? Я очень боялся, чтобы этот огонь не спалил руку отца.
Мы быстро разыскали приемный покой, расположенный тут же, недалеко от вокзала. Отца тотчас же принял врач. Я долго сидел в приемной, томился ожиданием. Отец вышел из перевязочной, держа на марлевой подвязке огромный ослепительно-белый сверток — это была его рука.
Боль отпустила отца, он повеселел и ободряюще погладил меня по голове.
— Езжайте, Ёра, домой, а меня сейчас отправят в больницу. Да на пчелушек посматривайте, прислушивайтесь, как они там, гудят или нет? Может, корму надо будет им дать. Там, в запечке, я медку для них припрятал.
Я киваю головой, обещая все исполнить в точности.
Отец торопливо простился со мной.
Почему он отдавал такие распоряжения? Неужели не надеялся скоро вернуться домой?
Но он вернулся не через месяц, как грозили ему в железнодорожной амбулатории врачи, а спустя две недели.
Темным ненастным вечером мы с матерью и сестренками грелись у печки, слушая, как гудит разгулявшийся низовый ветер и стучит по толевой крыше хибарки дождь. Вдруг дверь отворилась — и вошел отец. Он словно с неба свалился. Девочки опрометью кинулись к нему, а я застыл в ожидании, глядя на все еще забинтованную и лежавшую на марлевой подвязке руку, пока не догадался помочь ему снять замасленный ватник.
Необычно и грустно было это возвращение. Отец незнакомо горбился. Он весь был какой-то измятый, может быть, потому, что одежда его, пока он лежал в палате, валялась где-то в дезинфекторе. Он провел правой рукой по волосам присмиревших девочек, сунул им и мне по яблоку, сказал:
— Дядя Иван передал гостинец. Он проведывал меня в больнице.
Мы с тревогой смотрели на отца, а он тихонько и почему-то виновато рассказывал, как зашивали иголкой рваную рану, как медленно она заживала. Самое печальное заключалось в том, что, по мнению хирурга, пальцы теперь сгибаться не будут, дееспособность руки утрачена более чем наполовину и вряд ли можно будет работать на ремонте.
— Еще с месяц придется ездить в город на перевязку, — вздыхая, говорил отец. — А после, когда рука заживет, позовут на комиссию и определят пенсию…
Во все последующие дни отец ходил по двору как потерянный, не зная, за что приняться, пробовал что-то делать одной рукой — не получалось. Сердился, вздыхал, а иногда, нечаянно ушибив искалеченную левую, глухо стонал.
Украдкой издали я следил за ним и однажды увидел, как он после неудачной попытки копать одной рукой землю в палисаднике зло отшвырнул лопату, опустился тут же на камень, стал что-то смахивать с усов рукавом. Я подошел к нему ближе и увидел: впалые щеки его были мокры.
— Вот даже вспотел, — словно оправдываясь и тяжело дыша, смущенно сказал отец. — Всю жизнь… с двумя руками… И вот на тебе — надо же было случиться такому горю.
Он взглянул на меня так, будто просил совета, и, чтобы подбодрить себя и не подать виду, что ему тяжело, улыбнулся, свел горестные слова к шутке:
— Ну что ж. Если не поправится рука, приладим деревянную с крючком и поедем с тобой рыбу ловить. Видел я когда-то такую. А пока, сынок, помоги свернуть самокрутку.
Он подал мне жестяную коробку с махоркой, и я принялся неумело скручивать цигарку. Однако я теперь не верил, как в детстве, что отец, если раненая рука окажется непригодной к работе, сумеет сделать новую — деревянную, рабочую, хоть он когда-то и сооружал для меня самые затейливые игрушки — то молотилку, точную модель настоящей, то ветряную мельницу с крупорушкой, которая вертела на ветру крыльями и постукивала всамделишной снастью…
Не знаю, кто внушил отцу мысль предъявить к железной дороге судебный иск о взыскании крупной денежной суммы за увечье. Помню только, что отец с самого начала относился к этой затее с усмешкой. Но мать ухватилась за нее со всей серьезностью и все время подзуживала отца искать адвоката, который согласился бы возбудить иск. Ей кто-то рассказал невероятную историю о пострадавшем при крушении поезда рыбаке, который с помощью ловкого адвоката якобы высудил у железной дороги крупную сумму денег и построил на них рыбный завод…
Слушая ее, отец только усмехался в усы…
Тем временем отца вызывали на медицинскую комиссию, долго вертели его, мяли, выслушивали, заставляли выжимать силомер и даже несколько раз подпрыгнуть, в конце концов признали потерю трудоспособности только на пятьдесят процентов. Комиссия нашла, что отцу достаточно и одной здоровой руки — с таким изъяном можно пойти и в сторожа, и в рассыльные, и в подметайлы…