— Да неужто ваши папенька живы? — спросила мать.
Гельбке совсем растрогался, стал картинно вытирать глаза белым платочком.
— Папенька погиб еще в русско-японскую, а маман жива. Недавно уехала во Францию. Наше имение разорено. Мои братья тоже сражаются против большевиков. Я, самый младший, здесь, старшие братья в других офицерских частях. Заверяю вас: как только мы победим большевиков и вернемся на родину, я тотчас же заберу вас, вашего мужа и ваших деток к себе в имение. Будете, жить на покое, на полном обеспечении… Честное слово русского офицера!
Тут я не удержался, фыркнул, вспомнив такие же посулы заезжего барина-охотника, который так же наобещал нам целый короб добра, а затем исчез бесследно, не забыв забрать настрелянных отцом диких гусей.
Гельбке, как мне показалось, смущенно и сердито взглянул на меня. Бородатый денщик выглянул в окно:
— Ваше благородие, нам пора уходить. Уже все ушли.
Бородач вышел, а Гельбке вновь кинулся к матери с протянутыми руками.
— Вы — как моя няня… Не прощайте, а до свидания, голубушка. Ждите нас. Я вас не забуду. — Он вынул блокнотик, записал нашу фамилию и, позванивая шпорами, выбежал.
Тут уж немедля я высказал матери свое возмущение:
— Что ты наделала, мама… Ведь он — белый…
Мать не оправдывалась, только сказала смущенно:
— А бог с ним, что — белый… Ведь он совсем мальчик.
Отец, услышав от матери о Гельбке, презрительно сказал:
— В холуи он зазывал тебя, мать, чтоб хомут опять надеть, а ты поверила, распустила слюни. Эх, ты! Горничной была, горничной так и осталась.
…Весь следующий день на Крутой балке, за семафором, кипел бой. Снаряды рвались в хуторе. Я и Иван Рогов сидели на чердаке его кухни и из слухового окна вглядывались в ту сторону, откуда летели снаряды. Один снаряд с завыванием пронесся над нашими головами и, врезавшись в угол хаты позади двора Роговых, разворотил стену.
Мы впервые очень близко видели войну, нам было и страшно и любопытно.
К вечеру бой затих. Белые отступили. На станцию и в хутор ранним утром входил отряд Сиверса. Остатки разгромленных калединских войск бежали к Ростову и Батайску. Отец, мать с сестрами и я ночевали в чужой хате на «русской» стороне хутора. Когда все стихло, отец и я прибежали домой. Квартира наша уцелела, только всюду были разбросаны пустые консервные банки, клочья сена, стреляные гильзы.
Утром я и Иван Рогов пошли за семафор, к месту вчерашней битвы. Там уже бродили предприимчивые казаки и незнакомые оборванцы, снимали с убитых офицеров добротные шевровые сапоги с кокардами на верхней части голенищ — признак особой привилегированности корниловских полков, не брезгуя стаскивали галифе тонкого гвардейского сукна и даже окровавленное заношенное офицерское белье.
По буграм и склонам Крутой балки вповалку лежали полураздетые неподвижные тела. В наспех вырытых окопчиках — вороха гильз, брошенное снаряжение, пропитанные кровью бинты.
Я ходил по косогору и вспоминал, как отец стрелял щурков, нападавших на нашу пасеку и поедавших пчел… Мертвые, лежавшие там и сям офицеры, цвет и краса корниловских полков, напоминали мне красивых желто-зеленых щурков, которых я собрал после удачной стрельбы отца, высыпал их не менее дюжины прямо в поросшую крапивой канаву.
Среди убитых лежал и выхоленный, казавшийся еще более огромным, «меделян» — капитан. Он лежал навзничь, свалившись на горку свежей земли, на краю окопчика и раскинув руки. Длинное лицо его уже подернулось чернотой, глаза остеклянело уставлены в ясное февральское небо. Породистого аристократа-капитана тоже кто-то раздел до нижнего белья. Белоснежная, с засохшими кругами крови, сорочка его резко выделялась среди черноты изрытой мокрой земли, босые, синеватые ступни с костистыми пальцами торчали врозь.
Я подумал о жалобе матери и отвернулся, ища среди убитых Гельбке, нашего земляка. Но румянощекого подпоручика нигде не было. Если он не был убит в другом месте, то, наверное, отступил с уцелевшими корниловскими частями, чтобы где-нибудь вновь схватиться с большевиками за свое имение, за многие тысячи десятин земли, оставленных там, откуда мой отец и дядья бежали от голода на Дон тридцать лет назад… Вернулся я домой с гнетущим чувством, может быть потому, что впервые видел столько убитых людей…
Добродушные сиверсовские пулеметчики чистили в сенях разобранный «максим». Отец уже разговорился с ними — узнавал, кто, откуда. Оказалось: один ярославский, другой — псковский. Оба воевали на германском фронте, а теперь пришлось драться с корниловцами. Один — постарше, скуластый, блеклоглазый псковитянин как-то по-свойски подмигнул мне, протянул листовку, потом другую.
— На, почитай батьке.
На листовках портреты Ленина и другого, узкоплечего, щуплого, в пенсне, одетого в кожаную расстегнутую куртку. Ленин в простой кепочке, под большим козырьком прищуренные глаза. Так вот он какой — Ленин! Председатель Совета Народных Комиссаров! Отец долго всматривался в обличье словно чем-то давным-давно знакомого человека.
— Вот диковина… Поглядишь — простой человек, на учителя скидается, либо на землемера, а какие дела размахнул. А это же кто? В очках…
— А это товарищ Свердлов, Ленину помощник, — пояснил пулеметчик… — А за ними целая партия… Тыщи их таких, понял, папаша? Вместе с трудящим народом да солдатами и постановили в Питере: землю у помещиков отобрать и отдать крестьянам… Заводы таким же манером рабочим. Все теперь народное, папаша.
Отец крикнул в хату:
— Слышишь, мать! Как же теперь с Гельбке? Поедешь к нему, ай нет?
…Осторожно вхожу в залик. Здесь еще держится запах хороших папирос, одеколона. На моей кровати большая вмятина от грузного тела капитана. На подоконнике зеркальце в перламутровой оправе, серебряная мыльница, какие-то коробочки, зубная щетка. Их впопыхах забыл, наверное, наш земляк Гельбке. Оглядываю комнатушку, ища каких-то следов чужого нам мира, и вдруг вижу на столике маленькую записную книжечку. Раскрываю ее. На внутренней стороне сафьяновой обложки что-то вроде монограммы — три буквы, похожие на крендельные завитушки, и надпись: «Подпоручик корниловского сводного полка Юрий Константинович Гельбке».
Очень мелким, почти бисерным почерком химическим карандашом исписаны несколько страничек. Беглые, торопливые записи в несколько слов, часто сокращенных. На отдельной страничке стихотворение. Скупые дневниковые строчки не запомнились, а стих остался в памяти:
Отчизна милая, Россия нищая, нагая,Глядишь ты в душу мне и гневно и сурово.Глазами тех, кого не мнили мы врагами,Не видя ненависти их и злобного укора…Народ не вытерпел — поднялся против насКрушить того, кто виноват, и тех, кто невиновен.Пришла расплата — в лихой явилась часИ затопила Русь ручьями нашей крови…
Далее юный Гельбке призывал к тому, чтобы сделать народ тихим и покорным, обещая за грехи отцов дать ему полную волю, только бы он успокоился, не восставал — тогда мир и благоденствие будто бы засияют на Руси, как «свет вечерний» на куполах Ивана Великого в Москве. О куполах в Кремле было сказано очень умилительно и красиво. Я прочитал стихи отцу. Он усмехнулся недобро, почти гневно, сказал, как отрубил:
— Вишь, как нашего брата улещевает. Одним словом — земляк, да не с той губернии. Прижали их — так он и запел, как слепой на паперти.
Я долго хранил в кармане записную книжку Гельбке, чтобы прочитать стихотворение Ивану Каханову, да не довелось: в суматохе переселения на другую квартиру, что случалось с нами тогда довольно часто, сунул ее куда-то и затерял…
По-весеннему ясные оттепельные дни проплывали над засиненными придонскими займищами. Гулкая, глухая канонада откатывалась к Ростову и Батайску. Большевики наступали…
Примечания
1
Измерено, взвешено, разделено — пророчество о гибели Вавилонского царства, будто бы написанное рукой бога на стене во время пира царя Валтасара (убит в 538 г. до н. э.).
2
До революции на железных дорогах существовали вычеты из жалования служащих. Вычеты собирались в кассе дороги вплоть до увольнения служащего и выдавались ему при расчете.