Он смотрел на меня, что-то соображал, руки держал за спиной, а в руке палка. Сделал шаг, и протез скрипнул, а я весь прижался к решетке, так что треснуло стекло.
— Неужели ты подсматривал за мной? — сказал он.
— Я не подсматривал, — сказал я испуганно, — что вы…
— А что ты здесь делал?
— Я? — спросил я.
— Нет, ты подсматривал, ты явно подсматривал!
— Я? — снова сказал я.
— А что делал здесь? Съезжу тебе сейчас по одному месту!
— Мне? — спросил я, но с двери не слез.
Он сделал еще шаг.
— Может быть, тебя кто-нибудь послал за мной шпионить?
Я не слезал. Переменил лишь позу. Висеть на решетке было неудобно. Ноги соскальзывали, зацепиться носком за решетку не так-то просто.
Короче, я надавил ногой на стекло, и оно вывалилось в комнату. Стекло разлетелось вдребезги у самых ног директора, и он палкой стал отбрасывать в сторону осколки. Я следил за его палкой.
— Слезай! — сказал он резко. — Ну! Слезай!
Я слез не сразу.
Он еще несколько осколков отбросил в сторону и говорит:
— Я расскажу всему классу! Завтра я расскажу всем, на что способен мой ученик! Пусть весь класс знает, что ты за мной подсматривал!
Только сейчас он обратил внимание на мои мокрые, в мазуте, ботинки и штаны.
Подошел ко мне поближе, давя осколки стекол.
— Да ты пьян! — удивился он.
Он вдруг стал такой красный, что я испугался.
— Вон!!! — крикнул он не своим голосом.
Я выбежал вон.
11Еще новость! Из школы меня исключили. Сплошные новости. Вот уж не думал, что меня из школы исключат! Такие стенгазеты рисовал, зря все-таки они меня исключили, кто им теперь будет стенгазеты рисовать? Глупости люди делают.
Рудольф Инкович сказал отцу, что учиться я никогда не буду, не только на арфе, а вообще где бы то ни было, он, мол, все знает, как старый опытный педагог, и предрекает мне кошмарное будущее. (Это мы еще посмотрим, насчет кошмарного будущего, он не бог, и не пророк, и не какая-нибудь цыганка, чтобы предрекать мне будущее!)
И еще Рудольф Инкович сказал отцу, что собирался отправить меня в колонию, только в колонии я могу расти и стать человеком, но, учитывая старую дружбу с отцом, работу в одном оркестре, годы Гражданской и Отечественной войн, он отказался от этого.
Все еще перемелется, поработаю годик, денег заработаю, куплю себе перчатки…
Зато отец мне работу нашел. В Парке культуры и отдыха требовался художник — писать разные афиши, объявления. Отец видел, какие я прекрасные буквы на стенгазетах рисовал, он не сомневался, что я с этой работой справлюсь. Я ему в Общество по распространению общественных и научных знаний такую стенгазету нарисовал, что все сотрудники упали от восторга.
Теперь-то я буду самостоятельный! Потому все в мою жизнь влезают, что я денег не зарабатываю. Если бы я зарабатывал, кто бы меня упрекнул в несамостоятельности! А то каждый раз слышишь: «Когда ты будешь самостоятельный, будешь все делать самостоятельно». Давно в кишках сидит!
Не хуже других могу заработать по своей специальности. Не каждый в мои годы может работать художником в Парке культуры и отдыха. Я приблизительно представляю себе, что это за работа, весь парк на мне держится. То есть все объявления, все анонсы на моих плечах, не маленькая ответственность. Ясно, не ахти какая интересная работа, не живопись, но для начала полная самостоятельность. Куплю себе холсты, подрамники, красок накуплю, перчатки. Буду боксировать и писать картины, а там видно будет. В школу я всегда успею возвратиться, никаких талантов, ни черта для этого не требуется.
Ох, и наслушался же я историй от матери, пока отец мне работу нашел! И про певца Агафонова, и кучу разных невероятнейших рассказов о том, что происходило с разными мальчиками, которые бросали школу. Отцу тоже досталось, будьте покойны, он даже больше меня виноватым оказался, а мать была во всем права: она и предвидела это, и предрекала, и предсказывала. «Это твой Вояка!» — кричала она. «Да не Вояка, а Боякин», — поправлял я. «Какое имеет значение, Бояка он или Вояка, — продолжала она, не слушая меня, — никакого значения не имеет! Это он, твой Вояка, испортил тебе всю жизнь, отрицательно влиял на тебя, а я его еще раньше на елку звала! Нет уж, нет уж, пусть он к нам больше не ходит, никаких Вояк! И я уверена, что это он украл тогда зажим для отцовского галстука!» — «Зачем ему какой-то паршивый зажим?!» — кричал я. «Зажим не паршивый, а единственно ценная вещь в нашем доме! Этот зажим из Персии, если ты хочешь знать, такого теперь не купишь ни за какие деньги, он знал, что делал, твой Вояка!» — «Не брал он никакого зажима!!» — кричал я, наступая на нее, отстаивая честь своего друга. «Зажим был бы на месте, но его нет», — отвечала она спокойно, и мне начинало казаться, что она нарочно говорит все это, чтобы позлить меня и отца, он слушал и морщился. «Ты принеси мне лучше супу», — сказал отец (он только что пришел с работы). «Вояка мне всегда не нравился!» — в какой раз повторяла мать. «Боякин! — поправлял я ее. — Боякин!!!» — «Прекрати орать! — вмешивался отец. — Немедленно прекрати орать! Или я не знаю, что сейчас сделаю!» Мать поставила перед отцом тарелку супу и продолжала: «Докатился твой сын до Агафонова!» — «Агафонов тут ни при чем!» — отвечал отец, хлебая суп. «Ах, ни при чем? Ты говори ему это, говори, чтоб он совсем распустился! Агафонов тут очень даже при чем!» — «При чем здесь Агафонов?» — спрашивает отец устало, поднимая голову, а ложка с супом в его руке трясется. «А ты знаешь с очками историю у Фигуровской?» — спрашивает она отца. Отец ест суп и отвечает: «У Фигуровской не знаю». — «А! Не знаешь? А следовало бы знать!» — «Я твою Фигуровскую знать не хочу, дура она набитая», — говорит отец, раздражаясь. «Фигуровская не дура, — говорит мать. — Это были иностранные очки, ей привез сын, он из-под полы достал…» — «Ну и что из этого?» — спрашивает отец. «Вы мне не даете рассказать все по порядку, — возмущается мать, — все время меня перебиваете! К чему я это все клоню, а к тому…»
Отец перестал есть. Он внимательно смотрит на мать. Сейчас начнется. «Дайте мне досказать! — кричит мать. — Дайте мне досказать! Вы ко мне придираетесь!» (Сейчас, будет переход к совершенно другой истории, а дальше уже забудется цель, смысл разговора. У моей матери удивительная способность перескакивать с одной истории на другую; всегда очень трудно понять, что хотела она сказать нагромождением разных невероятнейших событий.) «А помнишь ли ты, как тебе в Гусарах в тяжелое время выделили полтора пуда сахару и что из этого получилось?» — неожиданно спрашивает мать. Отец на грани, он сдерживается с трудом, я вижу. «Какой еще сахар?!» — «Не следовало бы забывать, — говорит она, — не следует такое забывать!» Отец хватается за голову. «Я к тому все это клоню, — невозмутимо продолжает мать, — что сын такой же бесхозяйственный, такой же беспечный человек, как отец…»
Отец сидит, положив кулаки на стол, а суп стынет. «Мне всегда твердили люди, — говорит он, — пока у тебя будет жена Люба, ты всегда будешь жить хуже всех». — «Я уйду, и вы больше меня не увидите!» (В какой раз, Господи!) Отец стучит кулаками по столу. Мать уходит в другую комнату, хлопает с силой дверью. Филенка давно уже отлетела от постоянного хлопания, и дверь теперь открывается в любую сторону, как в гостинице «Интурист». Мать возится по ту сторону, просовывает палку в ручку двери, чтобы дверь не открывалась. Ей плохо удается, она с шумом распахивает двери и кричит снова и снова: «Я уйду, и вы больше меня не увидите!» — «Если она еще откроет дверь, я не знаю, что сделаю!» — отец выходит из себя. «Закрой!» — ору я. Нет, мать так просто не остановишь! Она повторяет маневр. Тарелка с недоеденным супом летит в дверь, вдребезги разбивается. «Имейте в виду, если я испугаюсь, мне становится плохо, — слышим мы звонкий голос матери сквозь закрытую дверь, — меня нельзя расстраивать, нельзя меня пугать, как вы не можете этого понять! У меня травма испуга! Спросите, вам весь город скажет! Я сейчас уйду, и вы больше меня не увидите!..» — «Я шашкой махал! — кричит отец. — Я махал шашкой, меня не запугаешь!»
Я иду на кухню, наливаю отцу супу, почему-то в жестяную миску. Он есть не хочет.
— Фурия, — говорит он про мать. — Сущая фурия. В Гражданскую, помню, влетаем в село, бегу к самому богатому: «Давай коней! Нужны свежие кони». Тот сидит, рожа оплывшая, как пузырь надутый, коней не дает. А на комодике у него рюмочки стоят гранененькие, с розовым отливом, так в ряд и выстроились. Я вынимаю револьвер, прицеливаюсь, раз! — одной розовенькой нету. «Будут кони?» — спрашиваю. Он молчит. Я вторую рюмочку, третью, четвертую… Он видит, всю у него посуду перебьют, а потом, того гляди, и за самого примутся. «Пожалуйста, милости просим, — говорит, — коней…» Пока что-нибудь стеклянное не грохнешь… Обычная история…