Перед глазами изжелта-грязно. Пахнет смолою, как на пристанях... И вспоминается, что кто-то упал впереди, озаренный... Вспоминается сразу, вдруг появляясь, короткая спина, углы шинели внизу. В памяти это очерчено яркими, толстыми линиями, и живы только одни эти белые линии - темного нет...
И по этим очертаниям, вызванным снова и снова, Бабаев узнает, наконец, еще не видя, что впереди упал и лежит в грязи убитый молнией Нетакхата.
IV
С согнутым и перевитым в веревочку штыком, мягкая на вид и почерневшая, валялась винтовка. Скрючившись комом, небольшой, в жидкой грязи лежал Нетакхата. Качуровский присел перед ним на корточки и боязливо проводил длинной ладонью по его черному лицу.
Бабаев подошел молча, так же, как Качуровский, присел на корточки, зачем-то взял в руки тяжелую, впитавшую грязь фуражку Нетакхаты.
Почему-то стало светлее. Испуганные глаза Качуровского встретились с глазами Бабаева, чего-то ждали, что-то спрашивали молча.
- А ведь он три пули попал! - вспомнил и сказал вслух Бабаев. - Три пули! Первый разряд! - и улыбнулся.
Смотрел в глаза Качуровскому, улыбался, и этой улыбки не мог и не хотел согнать.
- Убит ведь! Наповал убит! - тихо сказал Качуровский, не сводя с него больших глаз.
- Три пули! Счастья-то сколько было - вы подумайте! - улыбался неподвижно Бабаев.
Он чувствовал, как что-то подергивается в нем, внутри, точно игрушечный резиновый плясун. Где-то еще гремел новый гром, дождь сбегал струями с плаща Качуровского; ноги засели по щиколотку в грязи и - как будто не было сапог! - насквозь промокли.
Захотелось тронуть лицо Нетакхаты так же, как трогал его Качуровский. Бабаев взял убитого за плечо, сжал дрожавшие пальцы и потянул. Тело показалось тяжелым, всосалось в землю. Бабаев потянул его сильнее, сжал зубы. Тело тихо опрокинулось на спину, хлюпнула грязь под ним; показалось все лицо Нетакхаты с новым черным пятном на щеке.
- Остановите роту, поручик! - приказал Качуровский.
- Рота, стой-й! - звонко крикнул вперед Бабаев, чуть поднявшись.
Но рота уже сама стала; рота уже темнела впереди бурой массой, и подходил Лось.
От размокшей шинели он стал прямоугольным, бесшеим. Он подошел, мягко ступая по грязи, зачем-то взял под козырек и тут же опустил руку.
- Нетакхата? - спросил он трусливо и добавил: - Вот где бог застал... эх!
Толстое, мокрое лицо его стало плаксивым. Тронул ногой винтовку. Зачем-то поднял ее с земли. Осмотрел, качнул головой, положил опять на землю. Обтер о шинель руки.
- Ваше высокоблагородие! Его закопать в землю надо! - вдруг сказал он уверенно и громко.
- Зачем? - спросил и поднялся Качуровский.
- Затем, что... Может, он еще не совсем... Он отойти может.
- В землю? - спросил Бабаев.
- Так точно. Раздеть только и закопать. Только голову чтобы наружу, а тело в землю. Он отойти может.
И странно было - когда Бабаев услышал, что Нетакхата может еще ожить, он не почувствовал радости.
Нетакхата был в его памяти сложный: то опаленный сегодняшним солнцем, то обрызганный дождем, и еще раньше - другим солнцем и другим дождем; сквозил счастьем, как сегодня, - хотя, может быть, это Звездогляд случайно целился в его мишень и оставил в ней свои пули или просто ошиблись махальные; тянулся изо всех сил, чтобы угодить, держал голову неестественно прямо и сгонял с лица всякую свою мысль, чтобы оставить место для "слушаю!"... Стоял он на левом фланге третьего взвода всегда в чистом мундире, короткий, с тугими, круглыми плечами, смуглый, с чуть приплюснутым широким носом... стоял - теперь уже не будет стоять - не хотелось, чтобы еще стоял.
Капли дождя, косые, частые, очень уверенные и наглые - вот-вот зальют Нетакхату. Зачем-то подошла рота, расстроила ряды, окружила их, взяла к ноге - затылки прикладов на носках сапог.
Мигала истощенная молния. Где-то далеко гудел гром, как оркестр из одних больших медных труб.
Нетакхату раздевали. С тела стаскивали шинель, осторожно разрезая ее по швам в рукавах перочинным ножом. Тут же в грязи саперными лопатками копали яму.
- Ну, к чему это? Смешно! - говорил Бабаев. - Ведь не оживет же он в самом деле!
Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:
- Пусть закопают... Тут хоть закопать есть что... А то вот на чугунном заводе я был с ротой - лет десять назад или больше - так при мне один малый, рабочий, в чугун попал... Из домны течет такой жидкий чугун белый... Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и - фьють - бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало - блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! - чугун и чугун, и закапывать нечего было... Стой перед чугуном да литию пой!
Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.
В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя - согнулась кистью назад.
Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном - жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили - не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью - не холодно... Страстно хочется крикнуть: "Эй, Нетакхата!" - и нельзя вслух; смотреть можно.
Вот осталась незарытой только голова над землей - небольшая, темная, с грязным лицом. Одна голова - и это страшно.
И солдаты столпились кругом, тянутся друг из-за друга, шепчутся - глаза строгие.
Маленькое круглое на земле, и вокруг так много людей, так теснятся, так ждут - ждут долго, и это жутко.
- Зря! - громко говорит, наконец, Качуровский и машет рукой.
- А вдруг? - весь вздрогнув от холода, тихо отзывается Бабаев.
- Что вдруг? - Лицо у Качуровского выжидающее, детское.
- Вдруг он поглядит и что-нибудь такое скажет... а? - чуть улыбается Бабаев.
- Ну, где уж! - отвернувшись, опять машет рукой Качуровский, но ждет.
Он присел опять на корточки, как сидел прежде, нагнул голову, вывернул ее, как смотрят в подворотню, и долго глядит, и незаметно сзади него один за другим присаживаются, тихо толкаясь, солдаты, и у фельдфебеля Лося косой сгиб в широкой пояснице и руки вперед, а на руках жалостливо растопырены пальцы.
- Неужто совсем убитый? Вот грех! - говорит он несмело.
Дождь перестал почти. Дождь сочится устало, лениво, и уже все видно кругом: и то, как небо отклеилось от земли на горизонте и желтеет просвет; и то, как далеко кругом залита вся степь и тускло поблескивает в лужах; и дорогу - широкую гуртовую дорогу и спуск на ней вниз, к лагерю; и город направо, с мокрыми крышами и куполами колоколен.
А тем, кто нагнулся и смотрит на маленькую жуткую голову в земле, видно, что никогда уже не оживет Нетакхата.
Качуровский подымается первый, как сел.
- Нечего! - говорит он густо. - Что там в бирюльки играться! Вынимай его и шабаш... Живо!
Теперь лицо у него жесткое; щеки, как плотные треугольники из терракоты, и глаза опять подобрались, сузились.
- Полчаса морочил голову, осел! - выдавливает он, колюче глядя на Лося. - Порядок! - кричит он роте. - Во взводах равняйсь!
И солдаты отхлынули и затолкались, хлестко топая по грязи.
V
Чтобы не задеть лопатками тела, откапывали Нетакхату руками. Потом обмыли в луже и понесли на его же шинели в лагерь, следом за ротой.
Бабаев и Качуровский шли сзади.
Дождя уже не было, и было странно видеть, какой лучистый понизовый свет шел из-за далеких, очень мирных кудрявых облаков, где садилось солнце, дробился в лужах, подымался под свалившую грозовую тучу, как под крышу, и спихивал ее дальше, чтобы стало просторней и реже кругом. И все кругом казалось проснувшимся и усталым и потягивалось, жмурясь, чтобы скоро опять уснуть. Опять запахло землею, слабым придушенным запахом весенних оголившихся кочек, обмытой травы, речных берегов, когда река неширокая, цветет и течет низко.
С горки видно было, как подходили к лагерю другие, вперед ушедшие роты и как почернели и напружились палатки.
- Надо зайти, рапорт написать, - хмуро сказал Качуровский и добавил: Вот склока!
- Напишите, что вы его убили! - вдруг отозвался Бабаев, глядя под ноги.
- Как я убил? - обернулся Качуровский.
- Напишите, что, если бы вы его не позвали, он не был бы убит, как не был убит никто в целой роте... Правда ведь? Вы так и напишете?
Бабаеву становилось зябко и тяжело от всего прилипшего, мокрого, что было на нем, трудно было идти и трудно думать, и представлялась почему-то столовая в доме Качуровского, длинный стол, булькает, кипя, самовар, у ребят за столом потные, шумно дующие на блюдечки лица, и умоляюще страдальчески говорит что-то кому-то из них покорная узкая дама, похожая на зеленого богомола.