И пора уже заканчивать это письмо, любезный мой друг. И так получилось оно слишком длинным. А писал я его подряд два вечера, потому что хозяин мой безудержно впал в рыбалку, и мне никто не мешал.
Засим до свиданья, будьте здоровы и счастливы.
Ваш Тютиков
ПИСЬМО ЧЕТВЁРТОЕ
Любезный друг!
Ах, как хорошо в моём положении иметь столь сердечного и внимательного собеседника! Письма Ваши читаю с наслаждением, все советы принимаю к сведению или неуклонному исполнению, кроме, пожалуй, одного. Вы пишете, чтобы я критически относился к окружающим меня явлениям — как естественным, так и неестественным. Я поначалу так было и делал, но ничего из этого ровным счетом не произошло: явления как происходили, так и продолжают происходить своим чередом. Видно, критическим отношением здесь дело не поправить, нужны какие-то иные меры, но какие — не знаю.
Ваша мысль о том, что следует, может быть, обратиться к истории городка, с тем чтобы в ней попытаться отыскать объяснение происходящим явлениям, мне показалась интересной, и я приступил к расспросам жителей и поискам документов. Пока нельзя предполагать, что я добился выдающихся результатов, если не считать притащенных в ответ на мою просьбу Дементьичем нескольких ветхих рукописных листочков, которые он изъял у какой-то бабки. На мой вопрос, что это такое, он хмыкнул и ответил:
— Я больно знаю. Их раньше много было, да Мокеевна в них ягоды на продажу заворачивала. Вот, что осталось, — гляди.
Судя по содержанию, передо мной оказался обрывок из городской летописи — даже не знаю, каким временем его датировать, надо бы посоветоваться со специалистом. Далее цитирую дословно, со всеми особенностями текста:
«...како облизьяны.
И был за таковые слова и речи оный Лукашка взят добрыми людьми на ярмонке и представлен пред светлыя очи воеводы, смиренномудраго и кроткаго Агафангела. И вопросил оный муж: почто ты, змий Лукашка, смущавши люд непотребно и недостойно? Каковы таковы чудеса мог зреть ты в пьяном и суетливом своем облике?Да лес-от ведь царёв да богов, дурак! В нём нечисти, диавольскаго отродья с сотворения веков не бывало. Ах ты, окоянной Лукашка, Куроедов сын!
На таковы кроткие слова Лукашка лаялся дерзко, что ты-де своей куделькой не треси, мы тебя и не такова знам. Что ему-де, Лукашке, в лесу николи не блазнило, а коль было видение, дак вот тебе, глупому дураку, крест святой! И снова, вор, стал керкатъ, как третьеводни пошел в лес драть лыко на лапти и на Гадовой поляне, подле Варварки Голохвостихи покоса... (дальше несколько слов размыто — невозможно ничего разобрать)
...како облизьяны.
После непотребных оного Лукашки речей о богопротивных его видениях смиренномудрой и кроткой Агафангел повелел присудить его к нещадному правежу и кнутобойству, дабы он, Лукашка, отрёкся от своих слов в пользу матери православной церкви. Но, быв заперт в старой чулан, ночью порушил стенку, яко тать, выбрался из города, и в тёмных лесах затерялся смрадной след ево...»
Однако, сколько я ни вдумывался в написанное, никаких капитальных выводов, как выражается автор рукописи, «не узрел». Понял только, что случай, происшедший с угнетённым крестьянином Куроедовым, наглядно иллюстрирует суть тогдашних общественных отношений. Что же касается света, проливаемого данным историческим источником на современную действительность, то он тускл и неясен. Что ещё предпринять для познания тайны здешних мест — представления не имею. Пока же приходится мириться с окружающей обстановкой. И поверьте, Олег Платонович, она не столь уж невыносима. Может быть, непривычна — так вернее будет сказано. Но, прожив здесь изрядное время, целых четыре недели, я всё более убеждаюсь, что и к ней можно привыкнуть. Так, меня уже не бросает в холодный пот при скрипе бани (на днях опять завезли портвейн), или когда хозяин, вдруг схватившись за поясницу, бежит на улицу отгонять поросёнка, роющего угол. А на днях приходил знакомец, о котором писал как-то ранее (я встретил его на озере, помните?). Я спросил его, как здоровье тётеньки Вахрамеевны, — спросил для того, чтобы узнать, что же тогда произошло со мной? Он ответил, что тётенька поживает неплохо, чего и мне желает. На вопрос же насчёт удочек он только ухмыльнулся, развёл руками и ушёл во флигель к хозяину пить портвейн. Они долго там сидели, пели песни. Вот такую, например:
Раздувашенька дуда-дуда,Ой ты барыня, гуляй-гуляй!Отдадим сына во грамоту учить,Будет по-швецки, по-немецки говорить,Балалаечку за поясом носить!Довело меня гулянье до конца,Отдадим сына в солдаты от себя!..
И ещё:
Ваньку Хренова забрели,Всей деревней заревели.
Баня кряхтела. Угомонились где-то за полночь. Я заглянул во флигель — они лежали на старых звериных шкурах друг подле друга; лица их были строги и торжественны, как и тогда, когда они пели песни. Водяной чмокал и прижимал к груди круглое полено. Утром он поднялся раньше хозяина. Выскочил из ограды, боязливо оглядываясь, нет ли поблизости Андрюхи (он его почему-то панически боится), подбежал к колодцу, попрыгал, хлопая ладошками по бокам, и вдруг, ухватившись за верёвку, исчез в срубе. Дальнейшего я не видел — ушёл на работу. Вот такие суровые будни.
Теперь поведаю о главном событии, которым живу вот уже на протяжении целой недели. Мог ли я предположить, что когда-нибудь буду так счастлив! А впрочем, началось всё с того, что в прошлый четверг, когда я зашёл в буфет столовой купить конфет младшему сынишке Олимпиады Васильевны (ему в тот день исполнилось шесть лет), ко мне подошла вдруг Валя (помните, с раздачи?) и сказала шутливо:
— Здравствуйте, товарищ Гена.
— Здравствуйте, товарищ Валя, — ответил я ей так же шутливо, но в то же время и вежливо.
— Какие мужчины непостоянные, — вздохнула она. — Чистая с ними беда.
— В чем дело? — спросил я, так как подумал, что её кто-то обидел.
— Что вы сразу нахохлились? — она тронула меня за рукав и улыбнулась. — Жду, жду, когда вы меня на танцы снова пригласите.
Я растерялся и что-то забормотал. Но она сразу ушла. После работы я побежал в столовую, долго стоял у дверей, чтобы успокоиться, а затем, подойдя к Вале, спросил, в какие дни недели в здешнем клубе бывают танцы.
Она ответила, что по пятницам, субботам и воскресеньям, но не в клубе, а на танцплощадке, возле реки, под радиолу и самодеятельный духовой оркестр.
— Завтра пятница, так надо бы сходить, — со значением произнёс я.
— Ну, приходите. Только найдете ли танцплощадку, ведь вы не местный?
— А я пойду на музыку — так и выйду.
— Дело ваше. Лучше подождите, пока я работу закончу, тогда покажу.
Я кивнул и на дрожащих ногах направился к выходу. Подошёл к бочке с квасом, выпил стакан и стал ждать. «В чём же дело? — думал я. — Счастливая ли звезда взошла над моей головой, или прав я был в своем убеждении, что всё-таки достоин настоящего чувства?» До сих пор не знаю. Так это или не так, но в обозначенный на вывеске час окончания работы столовой Валентина вышла из дверей и приблизилась ко мне. И мы пошли с ней, как мечталось, по тихим улицам, под пыльными липами — вниз, к реке. Из одноэтажных уютных приземистых домиков, из палисадничков, их окружающих, пахло едой, зеленью, доносились голоса и музыка. Над обрывом в кудрявых рябинах играла гармошка, грустно и сладостно, — и два голоса, мужской и женский, старательно выводили:
Колосилась в поле рожь густаяГде-то за деревней далеко...
Под конец песни голоса заметно осели:
И не ждёт его уже подруга,Девушка из дальнего села,Полоса несжатая стояла,Колю-тракториста всё ждала...
Песня кончилась. Мы стояли над рекой. Берег у неё высокий, в одном месте под обрывом широкий галечный плес. На нем стоит громоздкое дощатое сооружение, огороженное, но без крыши: это и есть танцплощадка. Мы спустились вниз по широкой лестнице с перилами, зашли на пустую танцплощадку и, подойдя к её краю, стали смотреть на реку.
— Красиво у вас, — сказал я.
— Ага. Ты не говори. Смотри...
Мы так и не вели никаких серьёзных разговоров в тот вечер — но когда я, проводив Валю, возвращался домой, сердце моё пело и ликовало.
Дементьич стал было ругать меня за то, что я опоздал к ужину, но потом всмотрелся и произнёс:
— Однако ты ушлой, погляжу я.
— Ну да, ушлой! — весело откликнулся я.
— Значит, преодолел? — взвизгнул старик. — Нравность её преодолел? Ну, обрадовал. Это хорошо, а то зачем же свою юность занапрасно терзать? — И погрозил: — Смотри, и думать не смей, чтобы поматросил и бросил, и так дальше. Восчувствия не только в себе, но и в других уважать надо. Ай не расскажешь старику?