В последнем романе Диккенса «Тайна Эдвина Друда» тоже идет повествование о мнимом мертвеце.
У Дюма в романе «Граф Монте-Кристо» человек попадает в тюрьму, из тюрьмы его в мешке бросают в море, а он жив и мстит своим врагам. Одним из врагов закопан был младенец в землю, но тот жив и оказывается человеком, которого обвиняет прокурор. Этот очень эффектный номер повторен в индийском фильме «Бродяга». Оживают мертвецы в романах Стивенсона, оживает Шерлок Холмс, Рокамболь.
Андрея Болконского в «Войне и мире» считают мертвым: «Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и, несмотря на то что он послал чиновника в Австрию разыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду...»
Памятник был традиционной кенотафией, но Андрей возвращается.
У Чернышевского в начале романа «Что делать?» показывается смерть героя. Герой и застрелился и утонул. Это делается потому, что нужно было при мнимой смерти уничтожить тело, объяснить отсутствие трупа.
Проблемный роман здесь иронически цитирует условность авантюрного романа; ирония подчеркивается дальше в беседе автора с читателем.
Толстой в пьесе «Живой труп» устами цыганки напоминает о решении Чернышевского.
Федя исчезает, и труп его опознан по ошибке.
Здесь оказывается, что смерть при нелепой жизни – единственное решение. Человеку в условиях тогдашнего общества надо было умирать для того, чтобы жить правильно.
Если же он считался умершим, но оживал, то все конфликты, которые разрешила бы смерть, оживали заново.
Над постелью умирающей в родильной горячке Анны Карениной происходит примирение мужа и любовника, торжествует христианская мораль, но для этого торжества должен умереть Вронский; он не умирает случайно, не умирает и Анна, и тогда воскресает конфликт.
Представители теории заимствования очень любили аналогии, выискивая всюду повторения. Для того чтобы один предмет легко мог быть сравнен с другим, предмет этот схематизировали, излагая вкратце; в этом коренилась дополнительная опасность.
Для обобщения упрощали предметы, старались их определить наиболее общим способом, определение как бы пустело.
Сам А. Н. Веселовский писал в статье «История или теория романа?»:
«Это так же прозрачно, как скелет, с которого сорвали живое тело, так обще, что в этом пустом пространстве помещаются, исчезая, и гомеровская поэма, и новелла Боккачьо, и роман Зола».
При сравнении самое главное – уловить несходство, хотя сравнивать можно только нечто подобное.
О правде вымысла
В греческой беллетристике человек бросает своего ребенка, ребенка как бы списывают со счета, нахождение по приметам истинного происхождения ребенка является актом случая и подтверждением воли родителей: им понадобился наследник.
В европейском романе ребенка лишают его социального положения. Его не выбрасывают, а похищают.
Появилось преступление, появились люди, заинтересованные в этом преступлении, ведущие интригу.
Письмо, в котором устанавливалось истинное происхождение Тома Джонса Найденыша, сознательно похищено его единоутробным братом. Вещи, устанавливающие происхождение Оливера Твиста, похищены, пребывание Оливера Твиста в среде воров подстроено.
В. Белинский считал такое положение обычным в европейском романе.
В статье «Парижские тайны» (1844) критик писал: «Большая часть романов Диккенса основана на семейной тайне: брошенное на произвол судьбы дитя богатой и знатной фамилии преследуется родственниками, желающими незаконно воспользоваться его наследством. Завязка старая и избитая в английских романах; но в Англии, земле аристократизма и майоратства, такая завязка имеет свое значение, ибо вытекает из самого устройства английского общества, следовательно, имеет своею почвою действительность».
В русском романе попытку использовать такую завязку мы видим у Достоевского в «Униженных и оскорбленных».
За права Нелли борется частный сыщик, у Нелли есть документы, но она сама отказывается от своего «благородного» происхождения.
Подобных повторений можно найти тысячи, но каждый раз они имеют новое значение.
Узнавание в английском романе похоже на узнавание в греческом.
И герои Лонга и Оливер Твист – брошенные дети, но все строение романа при повторении схемы выражает новое явление действительности.
Все это и то же самое и другое.
Так, машина Уатта отличалась от старой паровой машины не столько способом конденсации пара, сколько функцией – она была машиной, универсальным двигателем, а не насосом. Изменилась функция предмета, и он сам стал иным.
Точно так же мнимые смерти в греческой беллетристике имели другую функцию, чем они имели и имеют в европейском романе.
Родильная горячка Анны и самоубийство Вронского всех с ними примиряют. Это обозначает только, что в борьбе личности против прозы жизни, за свою поэзию, в борьбе человека с бесчеловечностью у него остался один вертеровский выход: смерть.
Вертер кончил самоубийством. В том же романе Гёте показал убийство из-за любви и сумасшествие из-за любви, и все это означало выход из жизни.
Толстой заставил жить и Анну и Вронского. Они попробовали еще жить, но всепрощение – та развязка, которую приветствовал Достоевский, то положение, при котором все оказывались правыми, потому что все признавали себя виноватыми, – требовало смерти тех героев, которые старались нарушить строй жизни.
Анна брошена под поезд, Вронский – в войну.
Смерти повторились.
Что же лежит за всеми этими бесчисленными повторениями и существуют ли эти повторения?
В греческой беллетристике повторялось необычное; оно выделялось, вымышлялось как редкое, но возможное. В закрепленной жизни все было замкнуто; замкнуты были даже самые дома. Даже войти в дом без приглашения хозяина считалось оскорблением.
Женщины выходили из домов только по праздникам и на похороны.
Жизнь текла чрезвычайно замкнуто, вернее – она стояла неподвижно, как в запруде.
Похищения, катастрофы, кораблекрушения разрушали скорлупу жизни и тем самым в какой-то мере освобождали человека.
Мнимые мертвые были свободнее живого, живущего в своем доме. Люди, скитающиеся по дорогам, были «свободнее» горожан, живущих в своих городах.
Луций – герой Апулея – был отправлен Апулеем в путешествие, а затем превращен в осла для того, чтобы показать в метаморфозах разнообразие жизни.
Луций необыкновенно любопытен, он обо всем расспрашивает, собирает сведения. Любопытство заставило его применить на себе волшебную мазь, но только ставши ослом, Луций мог увидать жизнь; для четвероногого существа с длинными ушами раскрылись ворота домов.
Джинны, переносящие человека с места на место в «Тысяче и одной ночи», волшебницы, обращающие купцов в обезьян, а женщин в собак, – весь этот механизм несчастий – тоже способ раскрыть замкнутую жизнь.
Такова одна из причин закрепления в искусстве редкого.
Пушкин в рецензии «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» говорил: «В наше время под словом роман разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании».
Что же здесь обозначает слово «вымышленное»?
В «Словаре Академии Российской», в части I, изданной в 1806 году, мы читаем: «Вымышление – Выдумание, изобретение чего умом, размышлением».
Приводится пример: «От вымышления печатания книг 361 год».
На той же странице: «Вымышленный – Выдуманный, изобретенный умом, открытый вымыслом».
И в этом слове и в слове «вымышлять» понятие о вымысле как о чем-то ложном, несправедливом, не истинном дается только как второе значение.
Вымышленное – это изобретенное, как бы открытое в действительности, выделенное из нее.
Общие места греческой беллетристики в вымыслах, они как бы приборы для открытия сущности положения. Жизнь сама по себе была закрепленной и замкнутой. В Греции, чтобы не ушибить прохожего открывающимися на улицу дверьми, в створку двери перед тем, как ее открыть, стучали. Стук обозначал выход человека вовне.
Греческая драма и греческая трагедия не знали показа внутренности дома – все происходит перед домом.
Дворянский или бюргерский дом в Германии в начале прошлого века был менее замкнут, и новый театр имел изображение комнат, то, что называется в театра павильоном, но войти в реальную комнату мог не всякий.
Одна из обид, перенесенных Вертером, состоит в том, что он, сын бюргера, пришел в дворянский дом, где он не должен был бывать, и получил за это замечание.
Считалось, что люди должны оставаться там, где они родились.
Гегель в «Лекциях по эстетике» обобщает это положение, перечисляя все ситуации, которые не надо выдвигать, потому что они создают неразрешимые конфликты:
«Если именно различия рождения стали вследствие положительных законов и силы, которую последние получают, прочно установившейся несправедливостью, как, например, рождение парием, евреем и т. д., то, с одной стороны, совершенно справедлив взгляд, что человек, следуя голосу своей внутренней свободы, возмущающейся против такой помехи, считает ее устранимой и познает себя свободным от нее. Борьба против нее представляется поэтому абсолютным правом человека, страдающего от нее. Но поскольку благодаря могуществу существующих условий такого рода преграды делаются непреодолимыми и упрочиваются до того, что становятся необходимостью, против которой ничего не поделаешь, то из этой борьбы может получиться несчастная и фальшивая в самой себе ситуация. Ибо необходимому разумный человек должен покоряться, поскольку он не обладает силой заставить его склониться перед ним, то есть он не должен реагировать против него, а должен спокойно переносить его; он должен отказаться от того интереса, той потребности, которые в силу наличия этой преграды все равно не осуществятся, и таким образом переносить непреодолимое с тихим мужеством пассивности и терпения».