Прямо с вокзала Тухачевский отправился в штаб фронта, который размещался в Казанском кремле. Он бегло взглянул на памятник Александру Второму, подивился красоте башен и храмов. «Муравьев, обосновавшийся в кремле, видимо, воображает себя правителем. — В думы Тухачевского неизвестно почему вторглась эта непрошеная мысль. — Главком, кажется, и не представляет себе иного места для своего штаба. Примечательный штрих к портрету! Если Ленин в Кремле, то чем он, Муравьев, хуже? Да, непросто, очень непросто будет тебе с ним», — едва ли не вслух произнес последнюю фразу Тухачевский, приближаясь к типично казарменному зданию бывшего юнкерского училища.
Часовые в новеньком обмундировании, стоявшие у дверей на массивном каменном крыльце, увидев мандат, беспрепятственно пропустили Тухачевского, сообщив, что кабинет главкома находится на втором этаже. «Не слишком-то бдительная служба в штабе», — отметил про себя Тухачевский и поднялся на второй этаж.
В просторной приемной за громадным столом, попавшим сюда, видимо, из какого-то барского гарнитура, восседал, непрерывно ерзая в кресле, как это делают непоседливые мальчишки, адъютант главкома — смуглый порывистый кавказец в алой черкеске, до неправдоподобия стройный, с осиной талией, с маузером, висевшим через плечо. На просьбу Тухачевского доложить о нем Муравьеву адъютант гортанно и суматошно, словно глашатай на площади, выкрикнул:
— Ты бы еще ночью пришел! Главком отдыхает, понимаешь? Имеет право главком отдыхать, а?!
Тухачевский молча пронзил его таким обжигающим взглядом, что адъютант сбавил обороты:
— Терпение немножко есть, а? Главком недавно, совсем недавно проснулся. Сейчас должен одеться, умыться, в порядок себя привести, как думаешь? Ты сам умываешься, штаны надеваешь? Подожди, дорогой, десять, ну, пятнадцать минут. Мировая революция за пятнадцать минут не пострадает, как думаешь?
Тухачевский ничего не ответил: он терпеть не мог хамоватых адъютантов, привыкших обращаться со всеми, кто ниже по должности его главкома, запанибрата. Постояв, Тухачевский присел на порядком обшарпанный, однако же с мягким сиденьем стул.
Солнце уже ворвалось в окно, и Тухачевский смог в деталях разглядеть приемную главкома, обставленную с купеческим размахом. Стол с гнутыми резными ножками, диван, обтянутый синим бархатом, большая хрустальная ваза на тумбочке с букетом давно увядших цветов, — все здесь было случайным, и главное, абсолютно бесполезным для штабной работы. Свое прямое назначение выполняла, видимо, лишь карта-схема Казани, косо висевшая на стене, да полевой телефон на столе адъютанта, который, к удивлению Тухачевского, ни разу не зазвонил.
Адъютант, мучаясь от безделья и еще, кажется, не пересиливший похмелье, то и дело бросал презрительные взгляды на Тухачевского, пытаясь разгадать, кто такой этот молодой безусый военный, присланный сюда за каким-то дьяволом аж из самой Москвы. С одной стороны, слишком заносчив для лица незначительного по своему рангу, с другой стороны, совсем еще мальчишка, чтобы так набивать себе цену. Взгляд сосредоточенный, суровый, полный достоинства, даже величия, держит себя едва ли не высокомерно, даже не считает нужным вступать в разговор.
«Подумаешь, корчит из себя важную птицу, сосунок! — Мысли эти, вертясь в голове адъютанта, были словно бы написаны на его аскетически удлиненном лице. — Вот продержу тебя в приемной до вечера, будешь знать, какую силу имеет адъютант Чудошвили!»
Возможно, так бы оно и произошло, если бы неожиданно не распахнулась массивная дверь кабинета главкома и на пороге не появился сам Муравьев.
Тухачевскому вдруг почудилось, что он попал не в штаб фронта, а на театральную сцену, где дает представление захудалая провинциальная оперетка, в которой главным персонажем был сам главком. Такого ярмарочного одеяния, в какое был облачен Муравьев, Тухачевскому еще никогда не доводилось лицезреть: на высоком щеголеватом брюнете с горячечно бегающими черными глазами была надета венгерка с нашитыми поперек витыми шнурами канареечного цвета, с высоким, упирающимся в подбородок стоячим воротником, пронзительно малинового цвета галифе, начищенные до ослепительно солнечного блеска хромовые сапоги с натянутыми выше колен голенищами. С одного плеча свешивалась немыслимой формы шашка, ножны которой были инкрустированы серебром, с другого свисал тяжелый маузер в кобуре из карельской березы; длинные, нервные, то и дело вздрагивающие пальцы — сплошь в крупных перстнях. По сравнению с этим эпатирующим великолепием Тухачевский в своей гимнастерке-косоворотке, туго перехваченной сыромятным солдатским ремнем с незатейливой металлической пряжкой выглядел нищенски скромно, хотя и являл собой вид истинного бойца, а не заезжего бесталанного, но наглого актера, каким предстал перед ним Муравьев.
Преодолев, наконец, неприязненное чувство, вызванное тем первым впечатлением, которое произвел на него Муравьев, Тухачевский встал и, четко представившись главкому, протянул извлеченный им из кармана пакет.
Муравьев с ленивой пренебрежительностью, почти брезгливо взял его и, посторонившись, повелительным взмахом руки подал знак, означавший милостивое разрешение войти в кабинет.
Не пригласив Тухачевского сесть, Муравьев удобно, преувеличенно важно уселся в кресле за огромным, едва ли не во всю ширину кабинета, столом и, небрежно вскрыв пакет, стремительно пробежал беспокойными глазами текст:
«Предъявитель сего военный комиссар Московского района Михаил Николаевич Тухачевский командируется в распоряжение главкома Восточного фронта Муравьева для выполнения работ исключительной важности по организации и формированию Красной Армии в высшие войсковые соединения и командования ими».
— Оскудела Русь военачальниками, коль они находят их только у себя в Москве! — не скрывая своего неудовольствия, пробурчал Муравьёв, глядя куда-то мимо Тухачевского, и небрежно, как нечто не заслуживающее его внимания, отшвырнул пакет в сторону. — Они там, в Москве, в своем обычном репертуаре. — Теперь голос его все более набирал злобные нотки. — Ну, фокусники, ну, циркачи, без сетки работают! Выходит, главком для них — ни Богу свечка, ни черту кочерга? Могли бы сперва и посоветоваться с Муравьевым, кого присылать, а может, у Муравьева свои кадры припасены, кровавыми боями испытанные, заслуги перед революцией имеющие. — Он судорожно провел крупной жесткой ладонью по седеющему ежику черных волос. — А они, — он избрал это безликое «они», предпочитая не называть конкретных фамилий, — все спонтанно, все экспромтом! Проснулся Муравьев, а уже перед его очами новый командарм, будто с луны свалился. Это что, насмешка? Это называется большевистский стиль работы? — Он кидал горячие вопросы в лицо Тухачевскому, не ожидая на них ответа, так как хорошо понимал, что задавать их нужно совсем другим людям, которые находятся там, наверху, в Москве, а не сидящему перед ним юному командарму. — Впрочем, — уже немного успокоившись, продолжил Муравьев, — было бы удивительно, если бы так называемый народный комиссариат по военным делам поступал по-иному, как того требуют воинские уставы, законы субординации, наконец! Откуда им знать все это, там же окопались сплошные пиджаки! — Он внезапно умолк и вновь вцепился немигающим взглядом в Тухачевского. — Сколько вам лет… — он заглянул в предписание, — Михаил Николаевич? А вы, оказывается, мой тезка! — Муравьев поспешно вскочил и порывисто протянул Тухачевскому жилистую руку. — Тезка — это хорошо, это добрая примета! Я — Михаил Артемьевич! Это следует незамедлительно отметить!
— Я родился в девяносто третьем году, — негромко сказал Тухачевский.
— Выходит, — Муравьев быстро прикинул в уме, — вам всего-то двадцать пять! Наполеоновский взлет! А вашему покорному слуге уже под сорок! И всего-навсего полковник. Улавливаете разницу? Впрочем, соловья баснями не кормят. Располагайтесь за столом, сейчас завтрак сочиним. На голодный желудок в башку лезут одни дурные мысли.
Приглядевшись к Муравьеву, Тухачевский отметил, что его лицо было одутловатым, черные обводья еще более отчетливо выявляли лихорадочный блеск глаз — настороженных, как у человека, находящегося в постоянном ожидании чего-то страшного в своей судьбе.
«Кажется, основательно гульнул тезка минувшей ночью», — невольно подумал Тухачевский.
Муравьев и впрямь чувствовал себя отвратно: нещадно трещала голова, бешено стучало в висках, мучила жажда. Хотелось побыть одному, хотелось немедля выгнать к чертовой матери этого красавчика, которого непонятно за какие такие заслуги Троцкий решил вознести на уровень командарма, хотелось запереться в кабинете, никого не пускать, забыть о войне, о кровопролитных боях, предаться мечтам о славе. «Для выполнения работ исключительной важности… В высшие войсковые соединения и командования ими»… — едва ли не вслух, испытывая непреодолимое презрение к составителям этого документа, процитировал в уме Муравьев, но внешне это его чувство ничем не проявилось.