про них тоже услышать. О младенчестве Господа нашего. Я бы все записывал за тобой, госпожа моя. («Морати» произносил он по-еврейски, так почтительней.)
– А ты писать умеешь? Ты же простой рыбак.
– А я буду писать на скрижалях сердца моего. Оно у меня каменное.
Он стал бывать у Мэрим, внимательно слушал о чудесах, сопровождавших рождение божественного младенца, вникал во все, что она рассказывала ему. Она же узнавала от него о чудесах, которые в Капернауме свершил Сын Человеческий – так он себя называл: «Бен-Адам», что по-еврейски значит «человек», «один из человеков», «некто», но если это слово писать с большой буквы, то получалось имя собственное.
Она слушала, непроизвольно качая головой – не как качают головой в знак согласия, а как отмечают про себя, что «да, понял», вводя этим рассказчика в заблуждение: он-то думает, что «да, согласен». Так же как не всякий переспрашивающий переспрашивает оттого, что не расслышал. Это может означать и «бис, браво!», в смысле повтори.
И Яхи-рыбарь повторял:
– Одержимый как заорет из гроба: «Что тебе до меня, Яшуа, Сын Бога Всевышнего? Умоляю, не мучь Ты меня!» Его уже и в цепи заковывали, а он их разрывал и бежал. И устами его говорил легион бесов, которые молили позволить им войти в стадо свиней. Господь наш позволил, и все стадо сковырнулось с горы в море и потонуло.
– А что потом?
– Тогда весь народ гадаринский опечалился и просил Сына Человеческого уйти от них.
Она, как ребенок, смеялась своим словам:
– Испугались, что все поголовье изведут, да? За каждого бесноватого гоя по стаду свиней жирновато будет. Свиней не напасешься.
– Они говорили, что изгнанию бесов предпочитают избиение бесноватых.
– С них станет, – сказала Мэрим.
– Исцелившийся просился к нам, но Сын Человеческий не пустил. А нам велел плыть скорей на другой берег. Уже стемнело. Только мы отплыли, как подул ветер, поднялась буря. Во мраке волны швыряли лодку, и мы одни, без Него, некому вдохнуть в нас надежду. Скоро кормившие нас будут кормиться нами – так мы уже решили. Да не тут-то было.
– А как было?
Яхи расправил грудь. Кудри как смоль, румянец во всю щеку, а в глазах любовь. Не человек – гром чувств! И такой же брат его Яков. А Яшуа, он совсем другой: нежный лик, в глазах отрешенность от мира сего, принимаемая одними за наглость, другими за кротость, первый пух покрыл щеки. Подумать только, братья Зеведеевы, два смуглых красавца, которые могут со дна достать перстень, – слабые дети против него. И все они такие, все двенадцать – как двенадцать месяцев лета Господня: нисан, сиван, элул, кислев, тевет, адар. Остальных она не знает по имени, только в лицо: месяц последнего дождя, первый месяц от начала года, месяц сбора льна (галилейский лен, он самый лучший).
– Расскажи, Яхи, как это было, согрей сердце идише мамэ. («Идише мамэ писается самэ! Какается тоже, никуда не гоже!» Когда она родила его, ей было столько, сколько ему теперь.)
– Мы не поверили своим глазам, мы решили, что это призрак, – говорит Яхи. – Поверх волн шел на нас Иисус Христос. «Не бойтесь, это Я». И только ступил Он в лодку, как ветер стих и волны улеглись. «Что испугались, где ваша вера?»
– Я бы не испугалась, – сказала Мэрим. – Я так верю, что не испугалась бы ничего.
8
Но на сей раз в проеме дверном стоял не Яхи, красавец-рыболов с каменной скрижалью на месте сердца. И принес сей вошедший в ее жилище не горшочек лучшего галилейского масла и не стопку еще дышавших теплом пит, и не шевелившую еще жабрами связку мелких рыбешек на крючке. Он пришел с одной-единственной вестью: «Тата…».
Это был простодушный хитрец Ёсий, всегда обиженно говоривший: «А я рыжий, да?», и ему, рыжему, клали добавки. Мэрим терпеливо ждала, пока он жадно пил, пока он непритворно переводил дыхание.
– Куба послал за всеми в Ноцерет. А я должен был сперва идти в Капернаум, передать Яшуа, чтобы поспешил к тате.
– Ты меня легко нашел?
– Спросил: где Матерь Божья живет? Мне сказали: третий дом от угла.
Побежали на берег моря, где Яшуа благовествовал. Толпа теснила Кириона – его называли и Христом, и Кирионом, и Логосом, и Спасителем, и Царем Иудейским, но сам он по-прежнему говорил о себе: «Бен-Адам» («Человек», «Некто» – с именами, повторяем, полная неразбериха). Чтоб приблизиться к нему, требовалось умение творить чудеса не меньше тех, что привели сюда эти толпы, – умение проходить сквозь стены. «Исцеления! Маран ата! Помоги, Господи!» облаком повисло над берегом генисаретским.
Ее узнали, все шеи разом захрустели, и молнией пронеслось по толпе: «Матерь Божья», «Матерь Его и братья». Показался Яхи – Иоханан бен Забедеи, пролагавший себе дорогу, словно мечом рубя направо и налево: «Пропустите любимого ученика Господа… пропустите любимого ученика Господа…».
– Морати!
Ответил Яшка:
– Тата при смерти, он уже видел ее.
Не «ее», а «его» – Молхомовеса, при виде которого рот умирающего от ужаса открывается, и Молхомовес роняет туда каплю яда. Собравшимся у смертного ложа Ангел Смерти незрим. Им неведомо, какой нож он держит. Если лезвие прямое, как при кошерном забое, то о’кей. Но если кривой, с зубьями, – плохо дело. Некошерный ты. Заколет он тебя, как свинью.
Иоанн, не дослушав, уже протискивался в толпе со словами: «Пропустите любимого ученика Господа».
– Господи, Матерь Твоя и братья Твои здесь.
Яшуа даже не взглянул на любимого ученика. Он протянул руки к народу:
– Только что мне сообщили, что Матерь моя и братья здесь, – звонкий молодой голос Яшуа подхватывал ветер с моря. – Так вот, вы Матерь моя и братья мои!
Яхи снова что-то зашептал ему.
– И что мой отец в смертной постели и я должен отправиться к нему. А я говорю: пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
– Маран ата! – раздалось отовсюду. – Исцели! Хочем жизни вечныя!
После этого Мэрим удалилась из Капернаума. Когда они с Яшкой входили в Кфар Кану, был десятый час – «час купца» («шаат га-зохер»). Небо, как купец, приманивает то одной, то другой тканью. Кажется, вот самая драгоценная: воздух жемчужно-пепельный, сверкающий. Но купец раскидывает другую ткань, прозрачную, дымчато-палевого оттенка, и ты не в силах отвести от нее глаз. А он уже раскинул следующую – густо-непроницаемую яркую бирюзу, оправленную в закат. И наконец предлагает ткани скорби: тускло-серую, совсем темную и черную. Они подошли к дому.
Реб Ёсл лежал, накрытый до плеч. Голова упала набок – лицом к стене. Пергаментно-угреватая шея, изжелта-серые клоки