это чудо. Впереди была целая ночь, глухая, как тетерев, на то, чтобы вино из амфор, кроме двух – трех ближайших, силою ее веры перешло в бочки для дождевой воды, который день уже пустовавшие и накрытые дощатыми крышками. Свадебный пир начнется завтра с наступлением темноты, когда все кошки черны, а воды
чермны. (Что «воды непрозрачны и превратились в кровь», Фараон и египтяне увидели только с рассветом.)
И так далеко она зашла в своих несбыточных мечтах, что сбыться им было легче, чем не сбыться.
– Господи, – скажет она посреди великого конфуза, – вели виночерпиям перелить всю воду из бочек в микву, чтобы там она сделалась вином. Верю, что ты можешь это.
– Да, могу, коли вера твоя столь крепка. Вера творит чудеса, не я. Имей кто веры с горчичное зерно и скажи: «Вино, перейди оттуда сюда», – оно перейдет.
7
Пир на всю деревню длился всю неделю. Начавшийся в ночь на четвертый день недели, он по обычаю празднования иудейского завершился на исходе третьего ее дня (первый день недели – воскресенье). Уже сбились со счета, сколько раз молодые скрывались за пологом хупы. Когда гостям казалось, что это происходит не с тою частотой, как хотелось бы им – в смысле гостям, – тогда неслись крики «горько!». И чета молодоженов покорно удалялась в свой импровизированный брачный чертог. Каждый раз после этого молодую носили, высоко подняв носилки, убранные белыми и голубыми лентами – цвет обетования: «Умножу тебя, как песок морской» – танцуя перед нею и восхваляя ее достоинства.
Ригористическая партия рабби Шамая учила быть правдивым – упоминать только действительные достоинства невесты, умалчивая о прочем: в такой день ложь тем более недопустима. Либералы из школы рабби Гиллеля, наоборот, призывали не жалеть бело-голубой краски: в такой день всем должно быть приятно. Гиллелит и кривую на один глаз превозносил как «симпатичную красавицу», шамаит же восклицал: «Не красится, не румянится, не пудрится!» – и лишь изредка оговаривался: «Но прекрасна, как лилия долин».
Все было «выпито и съето». Уф!.. Расходились по домам с желанием тихо умереть. Якобы кому-то это удавалось – объесться не на живот, а на смерть.
Куба не пожелал отпускать тату домой – тот был совсем плох. И ничей суд не осудил бы Кубу, никто бы не сказал: ну, конечно, стоит на страже своего первородства. Последнее принадлежало ему законно, в отличие от его соименника и пращура, маменькиного сынка Иакова, который с помощью своей маменьки похитил первородство у старшего брата Исава, опоив его чечевичной похлебкой.
– Кубе не грозит стать Исавом, – говорит Юдька, – он же Яков, а не Яшка.
Мэрим решила, что Яшка, это который Ёська: тот рыжий, и Исав был рыжий (с именами полная неразбериха). А ее Яшеньку после претворения воды в вино кто посмеет звать Яшкой? Он – Яшуа. Он сотворил чудо на глазах у всей Кфар Каны. Вкруг него еще нет давки, как вкруг купален вифездейских, но многие задумались: а что как… И отблеск его славы озарял ее. У матери будут просить заступничества перед сыном: вино, мол, кончилось. Или больного принесли – первым делом куда? К ней: поговори с сыном, чтоб принял.
Братья недоверчивы, но с разными минами. Куба «еще не верил». Ёсий-Яшка «не верил, и все тут». Как всякий художник, он работал под простачка, а в душе не верил никому: обманут. Поэтому и приходится хитрить – как ему, так и с ним. Шимик-заикэлэ поверил бы, но при условии, которое мысленно выговаривал без запинки: «Врáчу! Исцели свое семейство, маменю, а то какой ты, к черту, чудотворец, если твой родной брат… нет, просто брат, – поправился он, – заикается, что твой Майсей».
Яхуда – вот у кого много чего было написано на лице. Как бывает вера напоказ, так бывает показное неверие. Не верю! Не верю! Не верю!
Яшуа сказал ему:
– Яхудеи хотят моей смерти не потому, что не знают, кто я, а потому, что знают. Так Яхуда?
– Так, Господи, – насмешливо отвечал маленький верткий Яхуда, и Мэрим знала, что стоит за этой обыкновенной его кривой усмешкой: ревность. «А пламы ее – пламы огня», поется в песне.
Ее любимая песня. По-еврейски называется «Шир га-ширим». Эту песню пел царь Соломон своим женам: «Любовь сильней смерти, а ревность сильней любви, пламя огневое». Из ревности Каин припечатал Авеля – не из корыстолюбия, и не ради женщины, как шептались в синагогальном приюте коэнские дочки. Эта песнь – о любви Израиля к Господу, о его сумасшедшей ревности: пусть попробует иное племя потрафить Всевышнему – перебьем! Припечатаем, как Каин Авеля, чья жертва пришлась Господу по вкусу. Плевать, что веками будем ходить с печатью братоубийцы. А Яхуда – брат, и приметы убийственной братской ревности проявлялись во всем.
Мэрим не очень-то было куда и податься после свадьбы в Кане Галилейской. Реб Ёсл оставался в Кфар Кане – «испустить дух» в пользу Кубы. Остаться и ей в чужом месте? В глазах соседей она – неверная жена, избегнувшая кары по мягкосердечию Ёсла-обручника. Яшуа никакой не сын ему, он – мамзер[14], чье потомство до десятого поколения не допускается к участию в общей молитве. Почему и не стал Яшуа возвращаться в Ноцерет: много чести Ноцерету и мало чести ему. «А к вашему сведению, нет пророка без чести».
Она последовала в Капернаум за ним, окруженным первыми своими адептами, еще только пробными, из которых многим предстояло отпасть – почти всем, кроме Натанаэля (Варфоломея).
Эти люди обращались к ней не иначе как «морати́», чего прежде не бывало – «Мири» или «Мэрим», ее отродясь по-другому не звали. Только Яшка, когда был маленький, говорил ей «мама», «мам», и то перестал, стал называть «женщина» или по-еврейски: «жено». Как-то, выходя из дому, она видит: двое вымывавших сети бранятся, как громы мечут: «Как засандалю!» – кричит один. «Чем? Сандальщик без сандалий». Увидели ее, угомонились: «Матерь Божья… Матерь Божья».
Ей не надо было ни о чем заботиться. В доме всегда были рыба, хлеб, сыр. Один из двух «громовержцев» пришел с бутылкой, сопроводив подношение словами: «О том, чтобы родившая Богу Сына вкушала лучшее масло в Галилее, позаботился Иоанн, сын Зеведеев». Сказал – как расписался на огромной греческой вазе, хотя бутыль и впрямь отменных размеров.
– Иоанн… Яхи, значит? А у Яшуа прозвище было «яхи-встахи». В детстве. Все спать не хотел, требовал, чтоб я ему рассказывала, как он родился да какие чудеса кругом творились.
– Чудеса? – переспросил Иоанн, сын Зеведеев. – Как я хотел бы