— Конечно, это всего лишь теория, — прежде чем закончить с хитрой улыбкой: — Иначе, что бы мы делали летом, а, скажите на милость?
Когда вы были в боевом настроении, вы сами выжимали грейпфруты. В большинстве случаев в дело шли готовые соки. Вы поднимали стакан и смотрели сквозь него на заходящее солнце; бледно-желтая жидкость медленно покачивалась.
— Я впервые попробовал это с женщиной, на которой мне удалось не жениться. Софи была архитектором. Она сошла с ума. Я хочу сказать, на самом деле: смирительная рубашка и все такое. Можно сказать, я тогда испугался. Это не помешало всем моим бракам обернуться настоящими катастрофами. Но как вам это?
Вы брались за бутылку джина, наливали спиртное, подняв брови — вы подходили к делу серьезно, — смешивали с грейпфрутом. («Так нормально? Хватит? Уверены?») И был этот восхитительный арахис, почти со вкусом жженого сахара; я такого никогда больше нигде не ел — только у вас, по вечерам, когда вы сидели на ступеньках веранды.
Стоит ли уточнять, что с тех пор я никогда больше не притрагивался к джину с грейпфрутовым соком.
Дело в том, что нам не следовало отвечать на ваше приглашение. Ничего этого бы не было. Но вы, казалось, так искренне хотели, чтобы мы погостили у вас. Мод не смогла удержаться.
Я никогда не был особо высокого мнения о писателях, но все-таки. На мой взгляд, вы зашли слишком далеко. Или же вам не нужно было изображать симпатию. Напротив, нужно было объявить козыри. Было бы проще и не так гадко. Если бы вы сказали, ну, не знаю, допустим: «Я старый псих, который хочет трахнуть вашу жену», — все было бы ясно и понятно. Не то чтобы я не злился бы тогда на вас, но я хотя бы не выглядел полным придурком. Я сделал бы все, что угодно, лишь бы не довести до такого. Я назвал бы вам десяток вещей, которые я ненавижу в Мод:
…хм, ни одной.
Мы возвратились в Париж. Осень была долгой и чудесной. Мы не заметили, как наступила зима. Мод любила эти ноябрьские сумерки. Почтальон с охапкой календарей звонил в дверь. Приближалось Рождество. Мы все время были вместе. Утром домработница пылесосит. Мод сидит на телефоне. Она решила работать только во второй половине дня.
— В недвижимости серьезные клиенты никогда не встают с первыми петухами!
Люди вокруг нас стали умирать. Теперь я чаще ходил на похороны, чем на свадьбы. По крайней мере, здесь не нужно приглашение. Снова открылась «Пагода». Как-то в воскресенье мы пошли смотреть черно-белый японский фильм, отстояв очередь под дождем на улице Бабилон. На оригинальной пленке звучали песни Нэта Кинга Коула.[38] На следующий день Мод купила CD в подвале универмага «Бон Марше». Я говорю вам это, ибо знаю, что вы любите джаз. Мне пришлось уехать в Коррез,[39] где мой отец приходил в себя после неприятной операции.
— Мне нравится Тюль, — сказала Мод.
— Ты там была?
— Нет, но у них хорошая регбийная команда.
Подумать только: мой отец моложе вас! Так странно. Когда я заговорил с ним о вас, ваше имя ни о чем ему не сказало. Однажды я спросил его, почему он много лет назад бросил мою мать, и он ответил:
— А ты попробуй жить с ангелом…
Мои родители развелись, когда мне было пять лет. Я поклялся никогда не жениться. Думаю, отец до конца продолжал любить мою мать. Он больше не женился. У него были похождения, но он никогда не знакомил меня со своими пассиями, за что я, старый пуританин, ему благодарен. Моя мать жила в Ирландии с одним австрийским бароном. Отец пригласил меня в ресторан, но даже не притронулся к своей тарелке. Проходя позади него в туалет, я вдруг остановился. Я никогда не замечал, какие у него тонкие и редкие волосы.
В рождественский вечер я повел Мод на мессу в собор Парижской Богоматери. Я впервые в жизни делал нечто подобное. Не знаю, что на меня нашло.
Мод уже давно спала. Я выключил телевизор после новостей. Позже я проснулся и как-то сразу понял, что это из-за Мод. Она плакала в постели. Я не представлял, который час. Комната была погружена в темноту. Мод закурила. При свете зажигалки я увидел ее профиль, залитый слезами.
— Почему ты плачешь?
— Я плачу потому, что хочу спать. Плачу потому, что не могу уснуть. Потому, что в двадцать лет я иначе смотрела на жизнь. Потому, что мне уже не двадцать лет. Потому, что не знаю, стоит ли жалеть об этом.
Она шмыгнула носом, затянулась; красный кончик сигареты был единственным источником света в комнате.
— Я плачу потому, что зима такая длинная. Потому, что ты не повез меня в Лиссабон на Рождество. Потому, что моя мать развелась, когда мне было десять лет.
Мод сжимала свой правый локоть левой рукой. Она встала, чтобы погасить сигарету под краном в ванной.
— Плачу потому, что на Северном вокзале не было такси, а дождь лил как из ведра. Когда задумаешься, есть столько поводов для слез. А тебе не хочется поплакать?
Я не знал, что ответить. Она вернулась из ванной и легла в постель на свое место слева. Вскоре вновь воцарилась тишина. Мод дышала с легким присвистом. Мне стоило громадного труда снова уснуть.
Я предпочел бы не рассказывать эту историю. Я мог бы сделать вид, что ничего не случилось. Все было так внезапно, так неожиданно. Было относительно легко простить. Достаточно, чтобы объектом преступления не стало ваше доверие к роду человеческому или, по крайней мере, к одному его представителю. Я не мог разом стереть все годы, проведенные с Мод. Думаю, есть истории, которые никогда не кончаются. Наша — это история двух людей, которые пытались полюбить друг друга, но не сумели и будут сожалеть об этом всю жизнь. Я хотел, чтобы Мод научила меня крайностям, страсти, необычному. В этом смысле я все получил. Я погрузился по шею в отчаяние. Что мне вам сказать? Грубо говоря, вы входите в число тех мерзавцев, которые искалечили мою жизнь. Вы не один такой. Целая куча писателей, которыми я восхищался, ничуть не лучше.
Как-то вечером один молодой приятель спросил меня, каково это — быть брошенным женщиной. Он видел во мне старого бойца любовного фронта, ветерана среди брошенных. Я не мог рассказать ему о пробуждении вдвоем и обо всем остальном, всяких шутках, прозвищах, которые быстро становятся смешными, о такси под дождем и пальто, оставленных на диване, о звонках в дверь в восемь вечера, туфлях-лодочках, выстроившихся в гардеробной, точно конная гвардия на параде. Или о ресторанах, о столиках в уголке, о булочках, завернутых в салфетки. Как описать все это, как описать ожидание в аэропорту, изучение табло прилетов с мелкими белыми буковками, шуршащими веером? Я не мог рассказать ему о понимании, о борьбе за воскресные приложения, о толстых носках из белого хлопка, выключенном телефоне, брезаоле[40] с горчицей, о сомкнутых руках в темноте кинозала, мигающих огнях ночных светофоров, о Париже в сентябре. Да, были потрясающие моменты надежды, глупая беззаботность, мечты вслух, но тогда пришлось бы рассказать ему о подругах Мод, отворачивавшихся, когда я случайно встречал их, о дисках Фрэнка Синатры, которые мне больше не хотелось слушать, о скуке, об этом стихотворении Поля-Жана Туле,[41] заканчивавшемся словами «северная зима в безмолвном блеске», о молчании, о телепередачах в три часа ночи. Я не хотел вспоминать о сожалениях, об идиотских фразах, о письмах, разорванных до отправки, об уже не нужных паролях, о раскрытых, бессмысленных секретах. Я не хотел говорить ему, что Париж теперь казался мне городом, где полно мужчин, плачущих в своих постелях, зарывшись лицом в подушку, чтобы не было слышно, — но кого они боялись побеспокоить?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});