В подобные разбойничьи набеги Фома вкладывал сердца больше, чем во все другие похождения и игры, – и вел он себя в набегах с храбростью, которая поражала и сердила его товарищей. В чужих садах он держал себя намеренно неосторожно: говорил во весь голос, с треском ломал сучья яблонь, сорвав червивое яблоко, швырял его куда-нибудь по направлению к дому садовладельца. Опасность быть застигнутым на месте преступления не пугала, а лишь возбуждала его – глаза у него темнели, он стискивал зубы, лицо его становилось гордым и злым. Смолин говорил ему, скашивая свой большой рот:
– Очень уж ты форсишь…
– Я не трус! – отвечал Фома.
– Знаю я, что не трус, а только форсят одни дураки… Можно и без форсу не хуже дело делать…
Ежов осуждал его с иной точки зрения:
– Если ты будешь сам в руки соваться – поди к черту! Я тебе не товарищ… Тебя поймают да к отцу отведут – он тебе ничего не сделает, а меня, брат, так ремнем отхлещут – все мои косточки облупятся…
– Трус! – упрямо твердил Фома.
И вот однажды Фома был пойман руками штабс-капитана Чумакова, маленького и худенького старика. Неслышно подкравшись к мальчику, укладывавшему сорванные яблоки за пазуху рубахи, старик вцепился ему в плечи и грозно закричал:
– Попался, разбойник! Ага-а!
Фоме в то время было около пятнадцати лет, он ловко вывернулся из рук старика. Но не побежал от него, а, нахмурив брови и сжав кулаки, с угрозой произнес:
– Попробуй… тронь!..
– Я тебя не трону – я тебя в полицию сведу! Ты чей?
Этого Фома не ожидал, и у него сразу пропала вся храбрость и злоба. Путешествие в полицию показалось чем-то таким, чего отец никогда не простит ему. Он вздрогнул и смущенно объявил:
– Гордеев…
– И… Игната Матвеича?..
– Да…
Теперь смутился штабс-капитан. Он выпрямился, выпятил грудь вперед и зачем-то внушительно крякнул. Потом плечи его опустились, и отечески вразумительно он сказал мальчику:
– Стыдно-с! Наследник такого именитого и уважаемого лица… Недостойно-с вашего положения… Можете идти… Но если еще раз повторится происшедшее… принужден буду сообщить вашему батюшке… которому, между прочим, имею честь свидетельствовать мое почтение!..
Фома, наблюдая за игрой физиономии старика, понял, что он боится отца. Исподлобья, как волчонок, он смотрел на Чумакова; а тот со смешной важностью крутил седые усы и переминался с ноги на ногу перед мальчиком, который не уходил, несмотря на данное ему разрешение.
– Можете идти, – повторил старик и указал рукой дорогу к своему дому.
– А в полицию? – угрюмо спросил Фома и тотчас же испугался возможного ответа.
– Это я – пошутил! – улыбнулся старик. – Напугать вас хотел…
– Вы сами боитесь моего отца… – сказал Фома и, повернувшись спиной к старику, пошел в глубь сада.
– Боюсь? А-а! Хорошо-с! – крикнул Чумаков вслед ему, и по звуку голоса Фома понял, что обидел старика.
Ему стало стыдно и грустно; до вечера он прогулял один, а придя домой, был встречен суровым вопросом отца:
– Фомка! Ты к Чумакову в сад лазил?
– Лазил, – спокойно сказал мальчик, глядя в глаза отцу.
Игнат, должно быть, не ждал такого ответа и несколько секунд молчал, поглаживая бороду.
– Дурак! Зачем ты это? Мало, что ли, тебе своих яблоков?
Фома опустил глаза и молчал, стоя против отца.
– Вишь – стыдно стало! Поди-ка, Ежишка этот подбил? Я вот его проберу, когда придет… а то и совсем прекращу дружбу-то вашу…
– Это я сам, – твердо сказал Фома.
– Час от часу не легче! – воскликнул Игнат. – Да зачем тебе?
– Так…
– Квак! – передразнил отец. – А ты уж коли что делаешь, так умей объяснить это и себе и людям… Подь сюда!
Фома подошел к отцу, сидевшему на стуле, и стал между колен у него, а Игнат положил ему руки на плечи и, усмехаясь, заглянул в его глаза.
– Стыдно?..
– Стыдно!.. – вздохнув, сказал Фома.
– Вот то-то, дурень! Позоришь и себя и меня…
Прижав к груди своей голову сына, он погладил его волосы и снова спросил:
– На что это нужно – яблоки чужие воровать?
– Да – я не знаю! – сказал Фома смущенно. – Играешь, играешь… все одно и то же… надоест! А это…
– За сердце берет? – спросил отец, усмехаясь.
– Берет…
– Мм… пожалуй, так!.. Но, однако, ты, Фома, – брось это! Не то я с тобой круто обойдусь…
– Никогда я больше никуда не полезу, – уверенно сказал мальчик.
– А что ты сам за себя отвечаешь – это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь – я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, – Чумаков-то… не того… не ударил тебя? – с расстановкой спросил Игнат сына.
– Я бы ему ударил! – спокойно объявил Фома.
– Мм… – промычал его отец.
– Я сказал ему, что он тебя боится… вот он почему пожаловался… А то он не хотел идти-то к тебе…
– Ну?
– Ей-богу! Почтение, говорит, отцу передайте…
– Это он?
– Да…
– Ах… пес! Вот, гляди, каковы есть люди: его грабят, а он кланяется – мое вам почтение! Положим, взяли-то у него, может, на копейку, да ведь эта копейка ему – как мне рубль… И не в копейке дело, а в том, что моя она и никто не смей ее тронуть, ежели я сам не брошу… Эх! Ну их! Ну-ка говори – где был, что видел?
Мальчик сел рядом с отцом и подробно рассказал ему впечатления дня. Игнат слушал, внимательно разглядывая оживленное лицо сына, и брови большого человека задумчиво сдвигались.
– А в овраге спугнули мы сову, – рассказывал мальчик. – Вот потеха-то была! Полетела это она, да с разлету о дерево – трах! даже запищала, жалобно таково… А мы ее опять спугнули, она опять поднялась и все так же – полетит, полетит, да на что-нибудь и наткнется, – так от нее перья и сыплются!.. Уж она трепалась, трепалась по оврагу-то… насилу где-то спряталась… мы и искать не стали, жаль стало, избилась вся… Она, тятя, совсем слепая днем-то?
– Слепая, – сказал Игнат. – Иной человек вот так же, как сова днем, мечется в жизни… Ищет, ищет своего места, бьется, бьется, – только перья летят от него, а все толку нет… Изобьется, изболеет, облиняет весь, да с размаха и ткнется куда попало, лишь бы отдохнуть от маеты своей… Эх, беда таким людям – беда, брат!
– А отчего они так?
– Отчего?.. Трудно это сказать… Иной – оттого, что отемнен своей гордыней, – хочет многого, а силенку имеет слабую… иной – от глупости своей… да мало ли отчего?..
Так, день за днем, медленно развертывалась жизнь Фомы, в общем – небогатая волнениями, мирная, тихая жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером была душа мальчика, – озером, скрытым от бурных веяний жизни, и все, что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
Просидев в уездном училище пять лет, Фома, с грехом пополам, окончил четыре класса и вышел из него бравым, черноволосым парнем, со смуглым лицом, густыми бровями и темным пухом над верхней губой. Большие, темные глаза его смотрели задумчиво и наивно, и губы были по-детски полуоткрыты; но, когда он встречал противоречие своему желанию или что-нибудь другое раздражало его, – зрачки расширялись, губы складывались плотно, и все лицо принимало выражение упрямое, решительное… Крестный, скептически усмехаясь, говорил про него:
– Для баб ты, Фома, слаще меда будешь… но пока большого разума в тебе не видать…
Игнат вздыхал при этих словах.
– Ты бы, кум, скорее пускал в оборот сына-то…
– А вот погоди…
– Чего годить? Лета два-три повертится на Волге, да и под венец его… Вон Любовь-то какая у меня…
Любовь Маякина в эту пору училась в пятом классе какого-то пансиона, Фома часто встречал ее на улице, причем она всегда снисходительно кивала ему русой головкой в щегольской шапочке. Она нравилась Фоме, но ее розовые щеки, веселые карие глаза и пунцовые губы не могли сгладить у Фомы обидного впечатления от ее снисходительных кивков ему. Она была знакома с какими-то гимназистами, и хотя между ними был Ежов, старый товарищ, но Фому не влекло к ним, в их компании он чувствовал себя стесненным. Ему казалось, что все они хвастаются перед ним своей ученостью и смеются над его невежеством. Собираясь у Любови, они читали какие-то книжки, и, если он заставал их за чтением или крикливым спором, – они умолкали при виде его. Все это отталкивало его. Однажды, когда он сидел у Маякиных, Люба позвала его гулять в сад и там, идя рядом с ним, спросила его с гримаской на лице:
– Почему ты такой бука, – никогда ни о чем не говоришь?
– О чем мне говорить, ежели я ничего не знаю! – просто сказал Фома.
– Учись, – читай книги!..
– Не хочется…