При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих выказали явные признаки беспокойства. Они как-то сориентировались друг к другу, обмениваясь каменными движениями век. Молодежь внимала с вдохновенным счастьем. Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения. Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах. Толпа дышала с выражением готовности осудить.
– «Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и твердой памяти. А то с наших ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, негодяев, опыт у них большой».
Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей; Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался.
В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.
«Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты – отделения мафии. Живущие по законам мафии. Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев – Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана к Москве. Да здравствуют советские писатели – продажные шакалы диктатуры бандитов! Ура, товарищи!»
– Да что же это такое!! – вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами. – Александр Александрович! что же вы молчите?! это же политическая диверсия! Откровения двурушни…
– Товарищи, – офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, – лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.
Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее, однако, черты порога; никто зала не покинул. Скуки не было в помине, глаза горели, интерес глодал, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится.
Старичок гвоздил:
– «Писатели по работе своей – одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет – дешевый он писака, а не писатель. А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия – так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!
Да, поздно я понял, что писательство – это крест, а не пряник. Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило! Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке: боялся! Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным ото всюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.
Ну что, больше всех небось радуется кучка молодых, которых призвали мой гроб тащить?»
Все взоры сфокусировались на молодых. Молодые поперхнулись.
Молодые одеревенели скорбно и оскорбленно даже, тщась стереть с лиц пред начальством приметы преступного веселья. За спинами кто-то пискнул и захлебнулся, словно рот себе зажал ладонью.
– «Уже давным-давно я не хотел жить здесь. Понимаете? – не хотел!!! Я мечтал жить в тихом городке в Канаде, мечтал провести несколько лет в Париже, в Нью-Йорке, увидеть Рим и Лондон, Токио и Рио-де-Жанейро – не из окна автобуса, не на десять дней с группой Союза писателей вашего долбанного, а сам, сам по себе, сколько хочу и как умею. Почему я не уехал, не сбежал? а потому же, почему еще многие – из-за родных. Мы же все в своем любимом отечестве обязаны иметь заложников и оставлять их дома, чтоб не дай Бог не удрали из нашей первой в мире страны социализма! Все прут от нас туда, а от них сюда – один шпион в три года, так его еще по телевизору показывают.
Я не хотел ваших дрянных постов и должностей, я хотел писать то, что я хочу, и посылать рукописи своему литагенту, и не знать никакого их пробивания. А если не возьмут? заработаю на жизнь ночным портье в отеле и издам тиражом пятьсот штук за свой счет…»
Раздался звучный вздох, непроизвольный и печальный.
– «Я вообще не ваш, если хотите знать! Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц… но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый! А потом поумнел… но на апостольство решиться не смог. Но понял, все понял! Я не принимаю ваш строй, вашу партию, и нечего на одного Сталина валить все грехи – диктатура рождает диктаторов! Не Сталин – с самого начала начались концлагеря и расстрелы без суда и следствия, и затыкание ртов несогласным, и разорение умеющих работать; до Сталина начали убивать детей, и попирать закон, и бесстыдно лгать народу для достижения своих политических целей и… какого черта, Солженицына вы и сами читали в самое запретное время, а потом шли на собрания и клеймили его.
На меня плевать, сдох – и ладно, я свое пожил. А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу. Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал – а иначе не пробиться. Кто пробился иначе, а, дорогие друзья? Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всячески дружбы с нужными людьми, даже если людей этих презирал и ненавидел? Ну-ка, кто такой благородный – вытряхните меня из гроба! Ну! Пауза».
На последних словах все не то, чтобы задумались… Старичок-Баранов с разгону, видимо прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли, в самом деле, такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба. «И следовало бы, честно говоря!» – неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.
Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, – или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей, – весьма весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.
– «Хотите знать, что нам нужно? Только одно – многопартийная система. А честнее говоря – отмена запрета под страхом концлагеря на любые политические партии кроме КПСС. Партия, совершившая такие преступления против своего народ, не имеет права, не должна, не смеет оставаться у власти. Сколько было у нас путей – и все ленинские! удивительная геометрия, любой топограф с ума сойдет. И только тогда будет демократия, свободное предпринимательство, открытые границы и конвертируемая валюта. И не будет сволочного Госкомиздата, благодаря координирующей деятельности которого одна и та же книга набирается и редактируется двадцать раз в двадцати издательствах… чтоб он сгорел во главе со своим председателем, держимордой и иудой».
(«Ого! дошел и до общей политической программы!» – «Завещание съезду, а». – «Фига в кармане…» – «Милое, однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить… да и то…» – «М-да – уж им терять нечего», – прошелестели шепоты.)
Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.
– «Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД-КГБ – вечное проклятие палачам Лубянки! – ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь. Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы… – но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.
Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет. Хватит фиглярства.
Завещаю свое тело анатомическому театру Первого медицинского института.
Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, – он, я полагаю, возглавляет этот цирк, – если не сбежал еще, бродяга, – ау, Сашок, ты здесь?..»
Темин побагровел, чугунея массивно. Несколько человек – от входа, из безопасности – заржали откровенно и бессердечно.
– «…предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально. Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат.
Панихида окончена, всем спасибо.
А теперь пошли все вон отсюда, к трепаной матери. Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас».
Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки над цыпленком, письмо аккуратно сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.
Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная. Вроде и нельзя расходиться, и надо расходиться, и… нет, ну безобразная, идиотская, немыслимая ситуация. И что теперь делать? чем все должно кончиться?
Баранов утирал лицо и шею над размокшим воротничком. Темин гнал блиц-переговоры с Завидовичем. Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно. Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.