Неспешно гуляю парком вдоль Мареккьи: речка тихо журчит, островки тростника разметало вчерашней грозой. Сделав круг, возвращаюсь по улице, что упирается в мясную лавку «Пари», у знака «стоп» замираю: в этой точке Ина Каза вечно гуляет ветер. Раскидываю в стороны руки, рубашка раздувается, и дальше я лечу: лето в Римини существует только у моря, а улицы созданы исключительно ради того, чтобы вести к пляжу. Не считая, конечно, распространения звуков: радио с открытых веранд, кухонной суеты, тихого шелеста белья на растянутых веревках. Да еще пересудов, сплетен, летящих от дома к дому и провожающих меня до самой церкви. На площади уже ждет дон Паоло, весь взмокший в красной рубашке «Лакост», руки в карманах джинсов. Пристраивается рядом – мы так гуляем с тех пор, как она на исповеди рассказала ему о моих дурных наклонностях. Даже теперь, когда ее не стало, мы по-прежнему угрюмо тащимся вдвоем под бряцанье связки ключей у него на поясе.
До виа Мареккьезе мы и на сей раз доходим молча, только потом я сообщаю, что по ночам Нандо ездит танцевать.
– Уверен?
– На все сто.
Он глядит на меня с облегчением и, придерживая злополучные ключи, ускоряет шаг, пока мы не добираемся до банка.
Священникам вроде него достаточно просто кивнуть: он оставляет меня у входа, не настаивая на том, чтобы за всем проследить. Мол, умей быть один – одиннадцатая заповедь Божья. А какая же тогда двенадцатая? Не лезь не в свое дело – не наделаешь бед.
Управляющий проводит меня в кабинет, предлагает кофе. Допив, разводит руками: увы, нынешняя политика банковского кредитования не допускает исключений, даже в отношении давних клиентов. Впрочем, отцовской подписи было бы достаточно. Видел его, кстати, неделю назад в очереди в кассу. Поясняю, что отца впутывать в это ни в коем случае не следует.
Выходя на улицу, раздумываю, не попросить ли помощи у Леле или Вальтера, хотя на нем и без того заведение висит.
Если не дадут кредит: придется уехать из Милана и жить с ним здесь, на этой улице, среди железобетона и клумб, среди всех этих людей, знакомых с детства лиц и музыки до утра, жить провинциальной жизнью, которую, уехав, быстро забываешь. Жить здесь, в Римини. Я лихорадочно шагаю от банка к центру и на площади Малатеста, куда добираюсь уже почти бегом, выдыхаюсь окончательно. Легкие горят, приходится присесть. Гляжу, задрав голову, на театр Галли и его порыжевшие стены. Жить здесь. Вглядываюсь до рези в глазах. Ради нее, влюбленной в Риккардо Мути[23] – уж она бы точно хотела побывать здесь после реконструкции, – и ради него, взявшего билеты на концерт в Равенне в попытке вымолить прощение.
– Прощение за что? – спросил я.
– За бардак, – ответила она. И расплакалась. Танцевать они в те выходные не пошли. А через месяц мы ее похоронили.
– Что там такое с мамой? И что за бардак ты пытался уладить этими билетами на Мути?
Он задумывается, хотя прекрасно знает ответ, потом выключает телевизор, щелкает зажигалкой:
– Да выбесил я ее.
– Чем это?
– Да так. – Зажигалка скрывается в кулаке, он смотрит в сторону.
– Из-за «да так» она бы не плакала.
Он снова включает телевизор.
– Узнала про кота и про Паннеллу[24].
– Какого еще кота?
– Того, что клен в Монтескудо запоганил.
– Ну и?
– Что «ну и»? Грохнул я его.
– Кого?
– Кота.
– Совсем обалдел?
Пару раз сменив канал, он снова жмет «выкл».
– Мама пятна крови нашла, где у нас стол стоит. А она и так уже вся на нервах была, потому что про Паннеллу узнала.
– И что там с Паннеллой?
– Я за него голосовал. Дважды.
– Ты голосовал за Паннеллу?
– В 1994-м и в 1996-м.
– Поверить не могу.
Он мотает головой:
– Остальные мне уже вот где сидели.
– И кто ей сказал?
– Я и сказал. И про кота тоже. У нас друг от друга секретов не было.
– Как же ты его грохнул?
– Да из карабина. Бац – и попал.
Мне заплатят через четыре месяца. Или через полгода. Или вообще не заплатят. Может, он и прав: ничего-то я из них не выбью. Запершись в комнате, названиваю должникам. Одна контора – коммуникационное агентство, которое попросило меня объяснить пользователям ТикТока, как брать напрокат самокаты. Другая – расположенная в Крешенцаго фабрика по производству стопроцентно экологичной бижутерии.
Тороплю с оплатой, коммуникационное агентство в очередной раз клянется, что все сделают на днях. В Крешенцаго утверждают, что платеж уже в обработке. Что значит «в обработке»? Что мы им занимаемся. Что значит «занимаемся»? Отправим сегодня, возможно, завтра. Возможно? Заверяют, что не позднее завтрашнего дня.
Все зыбко – как за столом. До чего же это утомительно: в среду уносишь домой шесть сотен, в пятницу спускаешь восемь, сперва удачная сдача, после – несчастливая колода.
«Ты боишься выигрывать, Сандро», – ворчал Бруни в самом начале, когда я еще сторонился высшей лиги.
Это Нандо меня с ним познакомил. В августе 2003-го, в Лонджано, на свадьбе моего кузена. Приехал, когда уже собирались резать торт, привез какого-то коренастого парня с румянцем во всю щеку: представил его как сына своего бывшего коллеги Маурицио, с которым мы вместе отдыхали в 1979-м.
– Вам тогда и года не было, рыдали оба без устали, как одержимые, тоже мне рёвы-коровы.
И оставил нас болтать на террасе. Отдыха в Бальце мы помнить не могли, но Бруни был уверен, что видел меня в Римини сразу после выпуска из школы, в августе, у волейбольной сетки на бесплатной части пляжа № 5, где подрабатывал спасателем.
– А после спасательства что?
– Архитектура, но думаю бросать. Тем более, все равно пропадаю на ипподроме. Бывал там? – Я услышал, как он прищелкнул языком: такой характерный звук.
– На ипподроме? Бывал как-то, еще в детстве.
– Хорошие деньги. Я на «ауди» скопил.
Повисла пауза – долгая, но не вызывающая неловкости. Потом Бруни закурил, предложил мне сигарету, и я почувствовал, как мои плечи понемногу расправились. Мы пару раз затянулись, и сквозь клубы дыма я услышал его ровный голос:
– Приходи в воскресенье на скачки. Узнаешь хоть, как это красиво.
После ужина он стучится ко мне с вопросом, не брал ли я его галстук в ромбик.
– Да я двадцать пять лет у тебя галстуков не брал!
– Куда ж я его в таком случае сунул?
Перерывает ящики комода, шкаф, другой шкаф, ищет в кабинете, спускается вниз и снова поднимается, пока не возвращается ко мне совершенно багровым:
– Уверен, что не видел? Такой, в ромбик…
– Завтра найдешь, при свете.
– Да я его сегодня хотел надеть.
– Опять туда?
– Хочешь со мной? – И он щелкает каблуками.
Через десять минут мы, уже в джинсах и рубашках – никаких галстуков, – стоим перед зеркалом. Я выше на целую голову, и он давит мне на плечо, пока я не подгибаю ноги и наш рост не уравнивается. Сейчас мы ужасно похожи: взъерошенные волосы, торчащие скулы, провалы глазниц.
– Да ты никак пузо наел, а, Нандо?
Он, беззаботно насвистывая, втягивает живот. Потом идет в кухню, достает из буфета таблетки от сердца, пакетик обезболивающего и, растворив в воде, выпивает. Выпив, снова принимается насвистывать, после, когда мы садимся в машину, – снова.
– Чертова спина. Стар я становлюсь.
– А я сегодня потанцую.
Он косится: не вру ли. Но я не вру.
Садимся в «рено-пятерку», он трогается потихоньку, чтобы прогреть мотор. Но и за границами Ина Каза особо не гонит, поворачивает одной рукой, плавно притормаживая на всех светофорах аж до самой пьяцца Триполи. Парковка елочкой задним ходом – его коронный номер. Выскочив из машины, направляемся прямиком в «Атлантиду». Неон слепит глаза, радужные огни вереницей взбираются на крышу. «Атлантида» сияет, а вместе с ней сияет и Римини.