Мы поднялись по мраморным ступенькам, ведущим к выходу из музея. Ступени вогнуты в середине и закруглены по краям: их истерли ноги бесчисленных посетителей. Каждый из проходивших по лестнице ступал на мрамор и перемещал семнадцать (или около того) его молекул к краю ступеньки или к боковой стороне. Через миллион шагов форма камня изменилась со столообразной на слегка вогнутую. Я прикоснулась к сверкающим перилам. Медь была отполирована жиром из сальных желез миллионов рук, сопровождавших идущие по лестнице ноги. Пока я размышляла о том, как люди влияют на камни, Горенштейн вернул меня к мысли о том, как камни влияют на людей.
Ведь Горенштейн – геолог. Во время прогулки он был одновременно со мной и не со мной: шагал рядом, но при этом улыбался и украдкой кивал своим “друзьям”, как он называл различные каменные создания, мимо которых мы шли. Мы были окружены ими: когда начинаешь обращать внимание на камни, оказывается, что они очень разнообразны – и вездесущи. Они – это здания, дороги, тротуары, бордюры, клумбы, ограды и стены, ступени, площадки, навесы и декоративные элементы. “У каждого камня особые характеристики: минеральный состав, размер зерна, общий вид, – сказал Горенштейн. – Поэтому в итоге начинаешь узнавать их, как друзей. Когда я гуляю с людьми, я стараюсь не уделять камням слишком много внимания; это неучтиво. Но когда я гуляю один, я прохожу по этим местам, и камни приветствуют меня”. Этих своих друзей он знал хорошо. Горенштейн на одном дыхании назвал мне более шестидесяти пород, которые различил на фасаде и внутри величественного здания музея. Красный гранит из Миссури соседствовал с гранитом из Род-Айленда, рядом с которым лежал камень с Тысячи островов. Внутри музея коралловый риф со Среднего Запада соседствовал с камнем из Германии возрастом около 400 млн лет.
Возле тротуара компанию им составляли столбики из железной руды (неизвестного возраста) и относительный новичок – дерево гинкго (Ginkgo biloba). Мы с Горенштейном остановились полюбоваться: желтые листья и оранжевые плоды серым ноябрьским утром. Дерево оделось в осенний наряд, но выглядело в нем еще выразительнее: оно жило и менялось в привычном нам временном масштабе, в отличие от своих соседей – железа и гранита. С точки зрения геолога гинкго – самое подходящее дерево для каменного города. Гинкго называют “живым ископаемым”: за 200 млн лет оно почти не изменилось. Однако я, как и большинство жителей Нью-Йорка, когда-либо выходивших из дома, знаю это дерево по другой причине. Его плоды пахнут, как деликатно сказано в книгах по садоводству, “неприемлемо”.
Мы с Горенштейном постояли на углу, и я начала сквозь подошвы ощущать холод камней. Горенштейну холод, казалось, был нипочем. Он всматривался в прошлое: через дорогу лежал Центральный парк. “На острове Манхэттен нет ни кусочка настоящей природы; здесь все искусственное”, – сказал он, предвосхищая вопрос о происхождении парка. Парк кажется уголком дикой природы, однако, по словам Горенштейна, он целиком рукотворен, как и обступившие его здания. Впрочем, можно сказать, что и парк, и дома в равной степени естественны: в конце концов, и то и другое из камня.
Многим известна история Центрального парка. Его построили Фредерик Лоу Олмстед и Калверт Вокс. Сейчас прямоугольник площадью 340 га вполне можно назвать географическим центром Манхэттена, однако в период строительства парк лежал севернее городских кварталов. Он открылся в 1858 году. Парк вырос на месте трущоб, овечьих пастбищ, свиноферм, мыловарен и заводиков по производству костяного угля. И хотя сегодня местность выглядит нетронутой, на самом деле это не так. Парк олицетворяет собой ландшафтную архитектуру.
Горенштейн кивнул в сторону гигантского валуна, выглядывающего из-за стены парка: “Вот, например, естественный выход породы”. Валун поднимался из земли под острым углом и мог бы выглядеть устрашающе, если бы время не смягчило его очертания. Я увидела двух детей, игравших на другой стороне валуна, – курточки на ножках, карабкающиеся вверх и вниз по каменным плечам. “Вот так местность выглядела до того, как срыли холмы. Тут видно, куда их переместили”, – прибавил Горенштейн. Он указал на окружающую парк низкую каменную стену. Холмы, мешавшие Олмстеду и Воксу, были обезглавлены, сглажены и превращены в блоки, из которых сложили стену.
“Значит, они родственники?” – спросила я. Живая сила камней, которая благодаря опыту Горенштейна стала открываться мне, и родство парка со стеной вызвали у меня смутные неприятные воспоминания о цыплятах, которым дают корм, изготовленный из других цыплят.
– Ага.
Это был сланец. Манхэттенский сланец. Точнее, “сильно выветренный, от ржавого до темно-бордового цвета, от средне- до грубозернистого гнейс (из биотита, мусковита, плагиоклаза, кварца, граната, кианита и силлиманита) и, в меньшей степени, сланец”.
Человек, пишущий о геологии, всегда рискует тем, что аудитория впадет в ступор. “Сланец”, “гнейс”, “филлит”, “метаморфические”, “осадочные”, “кремнисто-обломочные”, “сланцеватые”… Когда я слышу слово “палеозой”, меня клонит в сон. Возможно, геологический масштаб времени в сочетании с многосложными специальными терминами (а их тысячи) оказывают на организм кумулятивный усыпляющий эффект.
Конечно, моя реакция на палеозой означает лишь то, что я ничего не понимаю в геологии. Следить за деталями гораздо проще, если хоть немного знаком с темой. А когда “хоть немного” превращается в большой массив знаний, человек может с полным правом назвать себя профессионалом. Знания влияют не только на то, что мы видим и слышим, но и на то, что мы замечаем. С помощью нейровизуализации можно увидеть, чем отличается мозг профессионала и обычного человека во время реакции на стимул. Посмотрите на мозг танцора во время представления, и вы увидите гораздо больше активных зон, чем в мозге человека, не умеющего танцевать. Профессионализм позволяет человеку приобрести еще больший профессионализм.
Слушая рассказы Горенштейна, я вспомнила о шахматах. Когнитивные психологи охотно изучают природу профессионализма: как он приобретается, поддерживается и применяется. С 70-х годов XX века исследователи охотно изучают поведение и способности шахматных гроссмейстеров. Во-первых, у опытных шахматистов удивительно хорошая память, во-вторых, шахматная доска позволяет без особых усилий оценить объем этой памяти. А память у шахматистов действительно очень глубока: опытный игрок, наблюдая за игрой, видит совсем не то, что игрок начинающий. Глаза профессионального шахматиста смотрят на доску абсолютно не так, как глаза новичка; окидывая доску взглядом, они видят гораздо больше. Опытные игроки замечают не только расположение фигур, но и их историю – откуда они пришли и куда двинутся. Часто они видят десятки потенциальных ходов – вплоть до самой победы! – или десятки прошлых ходов, от начала игры.
Гроссмейстеры держат в памяти феноменальное количество комбинаций. Показано, что типичный гроссмейстер помнит 50–300 тыс. комбинаций из 5–7 фигур, стоящих на доске неслучайным образом. Такие игроки игроки располагают до 100 тыс. дебютных ходов. Память позволяет им воспроизводить в уме точное расположение большого количества фигур во время сеансов одновременной игры, посмотрев на них лишь однажды. Иногда эта способность распространяется и на случайные комбинации фигур – ведь случайная комбинация выглядит странной и очень характерной для тех, кто видит логику в расположении фигур. Когда же на доску смотрит новичок, он, напротив, видит хаос. Если новичок внимателен, то он, вероятно, сможет по памяти воспроизвести несколько положений на доске. Но не более того.
Дело в том, что эксперт видит смысл в расположении фигур, а новичок – нет. В глазах профессионала все фигуры связаны друг с другом, и каждую комбинацию на доске он сравнивает с другими досками, которые он видел или на которых играл. Комбинации становятся знакомыми, как лица друзей.
Сравнение с лицами весьма уместно. Нейробиологи довольно давно знают о функции веретенообразной извилины, отвечающей за восприятие и распознавание лиц. Люди умеют быстро распознавать лица на фоне других предметов, находить знакомое лицо в толпе и держать в уме бесчисленное количество лиц, даже недолго виденных. Восприятие ребенка с самого начала сосредоточено на лицах. Во время прогулок мой сын с нескрываемым интересом вглядывался в лица прохожих, чем многих нервировал. Недавно ученые обнаружили, что веретенообразная извилина активируется у шахматистов не только тогда, когда они смотрят на лица, но и когда играют в шахматы. У фигур нет никаких признаков, напоминающих человеческое лицо, так что, судя по всему, этот участок мозга отвечает за распознавание визуальных объектов, на которые мы смотрим “профессиональным” взглядом. Все мы эксперты в восприятии и распознавании лиц[4]; для тех же, кто стал профессионалом в распознавании других визуальных объектов, эти объекты все равно что лица друзей и родственников.