Наутро проснулся он на заднем дворе, сжимая в руке короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком. Так бы никто и не узнал, отчего с того самого дня Ванюшка стал чахнуть, если бы младший брат его не подслушал этот рассказ, переданный Ванюшкой старенькому священнику.
— Всё оттого, что Бога забыли, — вздыхала Акулька, и все до единой слушательницы соглашались с ней, так же вздыхая. — Ведь стоило бы ему только вспомнить Божие имя, как вся бы нечисть пошла прахом!
Но все эти истории о сороках и кувшинах показались сущими пустяками, в сравнении с рассказом, что поведала Акулька Марфе Гавриловне в самый день ареста Фомушки.
Случилось раз мещанину Стрелецкой слободы Кафтанникову Никодиму Феоктистовичу, возвращаться домой из Москвы, где он, на зависть прочим посадским мещанам, а то и купцам, держал на Садовой улице буфет с крепкими напитками. Время от времени Никодиму Феоктистовичу приходилось отлучаться в Москву, дабы осуществлять личный надзор за делами, творящимися в буфете. И несмотря на хлопоты, Никодим Феоктистович и не думал жаловаться — сама мысль о том, что из посадских мещан никто более и помыслить не дерзал о собственном деле в столице, придавала ему сил и подавала утешение. К тому же был мещанин Кафтанников не стар, хорош собой и, полгода не прошло, как женат на старшей дочери лучшего посадского игрушечника Хлюстова. А Варвара Хлюстова имела всё, чтобы считаться самой завидной невестой — косу имела толстую, грудь полную, фамилию знатную. Да и приданным Хлюстовы не обидели. Узнав, за кого её сватают, Варвара осталась довольна. И мысленно благодарила батюшку, что выбрал ей хорошего мужа. Словом, с самого первого дня в домике под разлапистыми клёнами на Трифоновской улице зажили Кафтанниковы преотлично.
В Москву Никодим Феоктистович отлучался обычно дней на пять. Да и то потому, что каким бы то ни было экипажам и линейкам предпочитал пеший путь, неизменно вспоминая при этом, что «угодники Божии всегда пешком ходили». К вечеру пятницы являлся Никодим Феоктистович домой, а уж в субботу можно было встретить его на Всенощной в Ильинском храме.
После дел в питейном пеший путь для Кафтанникова был столь же необходим, как для солдата баня. Чем дальше отходил Никодим Феоктистович от Москвы, тем крепче умилялся он душой. А уж когда, опьянев от лесного воздуха, от птичьего шума и благолепия, щедро разлитого кругом, запевал, бывало, тропарь, то и вовсе размякал. Подходя уже ввечеру к посаду и глядя, как древняя обитель умывается, что ягодным соком, последними лучами, Никодим Кафтанников осенял себя крестом и говорил слёзно:
— Господи! Прости одичавшую мою душу!..
И не только усталости не знал он, добравшись до дома, но и, напротив, ощущал прилив сил и совершеннейшее умиротворение.
Как-то в начале лета, когда христианская душа радуется и наиболее располагается к восторгу, остановился Никодим Феоктистович в одном сельце, богатом, как и прочие придорожные сёла, трактирами и всяческими угощениями. Боясь совлечь с себя умиление, Никодим Феоктистович стерёгся трактиров. Тяготел он к тому, чтобы трапезовать на зелёной травке, купив пирогов и чаю у какой-нибудь старухи из тех, что вечно сидят по сёлам вдоль дорог с кипящими самоварами.
Возлёг Никодим Феоктистович и возрадовался: что за жизнь у него — только Бога благодарить! Кругом зелено-духмяно, птички разливаются, бабочки трепещут, дома жена молодая ждёт. Обернулся Никодим Феоктистович и пуще прежнего возрадовался: сельцо хорошее, дома добротные, улица метёная. Церковь Божия нарядная, златоглавая — Богу во славу, солнышку на забаву, добрым людям в утешение. Лошадушка рядом пасётся — чистая, беленькая, ровно сахарная. Тут, правда, сморгнул Никодим Феоктистович и видит, что лошадушки-то никакой нет, а стоит рядом с ним старичок. Маленький такой, чистенький, одетый и впрямь во всё белое. Волосы белые, да и бородка, что в молоке омоченная.
— Здравствуйте, — говорит, — Никодимушка!
Никодим Феоктистович ещё поморгал и ответил:
— И ты здравствуй, дедушко. Садись, сделай милость.
Потом спросил:
— А ты почём меня знаешь?
— Да разве не ты с месяц назад ночевал в моей бане?
И Никодим Феоктистович припомнил, что ещё по весне, застигнутый непогодой, попросился он в крайний дом схорониться от бури. Вышел тогда к нему хозяйский сын, вынес молока с хлебом и отвёл в баню, где Никодим Феоктистович провёл ночь на полке. Глядя оттуда на грозу сквозь маленькое банное оконце, Никодим Феоктистович крестился и размышлял о Божием величии. А наутро, чуть свет, поднялся с полка и отбыл восвояси. А перед тем, со словами «вам на строеньице, нам на здоровьице», оставил хозяевам рубль серебром. Никодим Феоктистович не был жадным.
Только тогда он хозяина не видел. А он — вот он какой, хозяюшко — беленький старичок.
— Ты, я чай, Никодимушка, домой спешишь? — спросил белый старичок ласково.
И не успел Никодим Феоктистович ответить, как он уж продолжал:
— А ты не спеши, Никодимушка! Пойдём ко мне в баню. Я тебе такое покажу, чего ты не видывал.
И так он это сказал, что поднялся Никодим Феоктистович с зелёной травки и пошёл за белым старичком.
И стал белый старичок парить Никодима Феоктистовича, хвостать пушистым веником да приговаривать:
— В поле, в покате, в каменной палате сидит молодец, играет в щелкунец, всех перебил и царю не спустил…
А после подвёл его к бочке с горячей водой и велел окунуться. И вот сидит Никодим Феоктистович в бочке, одна голова на поверхности плавает. Сомлел он от жара — и думать ни о чём не может. Только тут белый старичок снял со стены осколок запотевшего зеркала, отёр его веником и протянул Никодиму Феоктистовичу.
— Ты, — говорит, — Никодимушка, возьми это стёклышко, окунись с головой и глянь — может, чего в нём увидишь.
Взял Никодим Феоктистович тот засиженный осколок и ушёл с ним под воду — только плеск раздался да побежали пузыри поверху. Смотрит он в зеркало и видит, что глаза у него выкатились, щёки надулись, волосы, что водоросли извиваются. И тут точно проснулся Никодим Феоктистович, а в голове у него пронеслось: «Ах ты, старый хрыч! Смеяться надо мной вздумал? Ужо я тебя…» Только тут зеркало замутилось, и стала проступать в нём другая картина. И видит Никодим Феоктистович улицу, словно сам по ней идёт. Видит ограду, за оградой — развесистые клёны, а под клёнами — свой собственный дом. И вот будто бы входит Никодим Феоктистович в дом и идёт по комнатам. Вот столовая, где стол всегда покрыт скатертью с голубыми кистями, где в кадушке сидит неизвестное никому дерево с огромными, как тарелки, листьями, а в двух клетках под потолком поют кенари — Никодим Феоктистович любил птичек. Вот коридор с цветными стёклами в среднем окне и скрипучей третьей половицей. Правда, скрипа Никодим Феоктистович не услышал, а только припомнил. А вот дверь в собственную Никодима Феоктистовича опочивальню. А в опочивальне жена его Варвара обнимает какого-то чёрта! Глаза чёрные блестят, губы красные, точно крови насосался — чисто упырь!
Но тут не выдержал Никодим Феоктистович и, не в силах больше задерживать дыхание, поднялся из воды.
— Ну что они там, Никодимушка? — спросил с полка белый старичок.
— Обнимает его, — еле выговорил Никодим Феоктистович.
— А ты ещё погляди. Погляди, Никодимушка!
Снова ушёл под воду Никодим Феоктистович. Смотрит перед собой в зеркало и видит: упырь к стене какую-то штуку прилаживает. Потом отошёл и Варваре на стену показывает, говорит что-то. Варвара побледнела, губы поджала, но кивает. Пригляделся Никодим Феоктистович, а на стене-то — он сам-друг висит! Только маленький — не больше пяди — да из воску.
Поднялся Никодим Феоктистович из воды, а старичка уж и нет на полке.
— Это они, Никодимушка, извести тебя собираются, — оглянулся Никодим Феоктистович, а старичок сидит на каменке, точно она не горячая. Сидит — и не обжигается.
— Да ты ещё погляди!
И в третий раз ушёл под воду Никодим Феоктистович. А упырь уж достал откуда-то лук со стрелой, встал против восковой фигуры, тетиву натянул и… И не выдержал Никодим Феоктистович, зажмурил глаза со страху. Но в тот же миг открыл их, подначиваемый любопытством.
Упырь лежал на полу, шея его была пробита стрелой, из раны кровь струилась на пол и затекала под тот кованый железом сундук, в котором Варвара держала перину из приданого. Теперь же Варваре было не до перины — стоя перед мертвецом на коленях, она держала его голову и прижималась ко лбу мокрой щекой. Лицо её исказилось от плача, и впервые она показалась Никодиму Феоктистовичу некрасивой. Но тут глаза его стало заволакивать какой-то плёнкой, и он вынырнул из бочки.
Сердце его, казалось, стучало в самых висках, он захлёбывался воздухом, вода, уже порядком остывшая, сжимала грудь.